— Да нет, он прав. Человек из Санкт-Петербурга приезжал.
Присовский просиял:
— А я не поверил. А это такое событие! Радость для всего пансиона. И радость, и гордость, и все... И поздравляю, Иван Петрович! Примите мои самые искренние, самые восторженные!..
Котляревский обнял за плечи своего помощника:
— Сколько раз говорил: не нужно так, не годится... А за поздравление — спасибо!.. Однако я пройду к себе, затем отлучусь в канцелярию его сиятельства. Позже вернусь. А вас прошу проследить, чтобы все своевременно позавтракали и на уроки отправились без опозданий.
Утром коридор пансиона обычно настолько тих, что кажется сонным, а сегодня он почему-то и вовсе необычен — торжественный, праздничный. Пахнут свежестью натертые до блеска полы. Пансионный сторож, отставной солдат Федор, укладывал дровишки в печь осторожно, чтобы не насорить на пол. Заметив надзирателя, попытался подняться, но с одной ногой не подхватишься, как прежде, и замешкался. Майор же попросил не беспокоиться, присел рядом. Старый солдат и отставной майор понимали друг друга, иногда могли просидеть рядом, не разговаривая, раскуривая свои трубки, и полчаса и час. Но сегодня майор не засиделся и не предложил табачку, спросил лишь, как Федор себя чувствует и как ему дежурил ось, как прошла ночь, не было ли каких происшествий.
Солдат подкрутил рыжеватые усы, сделав их острыми, как шилья, стрельнул глазом куда-то в угол и, не торопясь, как бывало прежде на рапорте, доложил, что дежурства его проходят как полагается, без происшествий, ничего предосудительного он не замечал, правда, прошедшей ночью старшие воспитанники долго не ложились, жгли казенные свечи и не открыли, когда он постучал к ним. А чувствует он себя еще совсем неплохо, дай боже здоровья и ему — господину надзирателю.
— Так что не извольте беспокоиться, ваше благородие! — Солдат снова попытался вскочить, отдать честь. Но Иван Петрович не разрешил:
— Сиди, Федор. Спасибо тебе за службу!
— Рад стараться! — гаркнул солдат и все-таки не удержался, поднялся, встал во фрунт.
— Эх, Федор! — Иван Петрович махнул рукой и, ни слова не сказав больше, ушел. Солдат долго смотрел ему вслед, потом, довольно подмигнув самому себе, снова присел к печке.
Между тем Иван Петрович, войдя в свою комнату, снял шинель, пригладил волосы. С первого взгляда здесь все было так, как и должно: прибрано, пол натерт, цветы на подоконнике политы. Но что-то и не так. Сразу не разберешься. Ах, вот что! Позавчера он не оставлял на письменном столе никакой бумаги. Откуда же она взялась? Зачем? Он развернул большой лист и удивился: стихи? Весь лист исписан стихами, и каждая буква, с которой начиналась новая строфа, разрисована. Конечно же это дело рук Замчевского и его товарища Зозули, только они способны на такое — мастера-художники. Но о чем же стихи? Они кому-то даже посвящены. Кому же? Не может быть! Разбойники, право. По какому поводу надзирателю пансиона посвящать их? Какие нынче праздники? Никаких, кажется. Право же, до сих пор подобного еще не было, и вот — пожалуйста.
Он читал, и чем дальше, тем больше удивлялся, тем сильнее стучало сердце. Они поздравляют господина надзирателя с избранием в почетные члены Вольного общества любителей российской словесности. Они гордятся им, уважают его, любят и дают твердое обещание: следовать по его стопам, продолжать его, надзирателя, дело, отдать, если нужно, всю жизнь ради него... Написанное на украинском языке, стихотворенье было образцом истинной поэзии, в этом надзиратель не мог ошибиться. Внешнее оформление адреса не имело особого значения, прежде всего — текст, а в нем каждое слово — прозрачная капля чистой воды. Внизу четкие подписи: первая — Якова Замчевского, далее одна за другой — Максима Потушняка, Григория Могилата, Петра Зозули. Представил себе их — безусых, стройных, как молодые дубки, первых учеников гимназии, и сердце сжалось от теплого чувства благодарности и гордости: в каждом из них было что-то и от него, его знаний, мыслей, чувств. Нужно ли учителю, воспитателю, каким он считал себя, счастье больше этого.