— Что, мам?
— Мне бы с ним… увидеться. — Она сказала это чуть слышно и очень печально. Прошло несколько минут: — Еще… еще разочек, — прошептала она и затихла.
Она вроде бы заснула, и Джордж начал вставать, чтобы уйти, но слабое движение пальцев оставило его, и он сел обратно, всё еще прижимая к щеке ее руку. Наконец он убедился, что она заснула и пошевелился опять, желая позвать сиделку, и теперь ее пальцы не двигались, останавливая его. Изабель не спала, но ей подумалось, что мальчику надо дать отдых, ему будет лучше подготовиться к тому, что, она знала это, неминуемо, потому и сдержала жадное стремление прикасаться к нему — и отпустила.
Джордж застал сиделку в коридоре, где та беседовала с врачом, и сказал им, что мама задремала, потом прошел к себе и с удивлением обнаружил, что на его кровати лежит дед, а дядя прислонился к стене поблизости. Два часа назад они ушли в свой особняк, и он не слышал, как они вернулись.
— Доктор говорит, нам лучше собраться, — сказал Эмберсон и замолчал. Джорджа затрясло, он присел на краешек кровати. Дрожь не переставала бить его, и иногда он стирал жаркий пот со лба.
Часы тянулись, старик на постели всхрапывал, но вдруг проснулся и захотел подняться, а Джордж Эмберсон положил руку ему на плечо и пробормотал пару успокаивающих слов. Временами то дядя, то племянник на цыпочках выходили в коридор, смотрели в сторону двери Изабель и так же тихо возвращались, встречая бессильный взгляд оставшегося в комнате.
Один раз Джордж попытался храбриться:
— Доктор в Нью-Йорке сказал, что она может поправиться! Я тебе не говорил? Не говорил, что он сказал, она поправится?
Эмберсон не ответил.
Через грязноватые окна пробивался рассвет, а через полчаса стало совсем светло, и тогда двое мужчин бросились к коридору на раздавшийся там звук, а Майор, не понявший, в чем дело, присел на кровати. Послышался голос сиделки, через секунду появилась Фанни Минафер, делая жалкие попытки что-то сказать.
Эмберсон тихо спросил:
— Она хочет нас… видеть?
Тут Фанни пришла в себя и громко-громко разрыдалась. Она обняла Джорджа и, всхлипывая от утраты и сочувствия, сказала:
— Она тебя любила! Любила тебя! Любила! Ох, как же она любила тебя!
Изабель только что оставила их.
После похорон Изабель Майор Эмберсон не проронил ни слезинки: он знал, что разлука с дочерью не будет долгой, предыдущее расставание было длиннее. Он больше не занимался бухгалтерией в свете газовой лампы, а просиживал вечера у себя в спальне, у камина, подавая голос, только если кто-то обращался к нему. Казалось, он не замечает окружающего мира, и все, кто был с ним, ощущали, что смерть Изабель так потрясла его, что он затерялся в воспоминаниях и смутных грезах.
"Вероятно, мыслями он в собственной юности, или в днях Гражданской войны, или во временах, когда они с мамой только поженились, а мы, их дети, были совсем малышами, когда город был всего лишь городком с одной мощеной улицей и грунтовыми дорогами с досками вместо тротуаров". Эту догадку высказал Джордж Эмберсон, а остальные согласились, но они ошиблись. Майор полностью погрузился в размышления о жизни. Ни одна деловая задумка не захватывала его так, как поглотили эти новые планы, ибо он готовился сделать шаг в неизвестную страну, в которой его, наверное, даже не узнают как Эмберсона или вообще не узнают, разве что Изабель поможет, если будет в силах. Эта сосредоточенность создавала впечатление погружения в прошлое, но не была им. Впервые после ранения во время Геттисбергской кампании, возвращения домой и открытия собственного дела, он занялся чем-то действительно важным: пришло понимание, что всё, что тревожило или радовало его в промежуток между этими двумя поворотными точками — покупка, стройка, торговля, капитал, — было лишь пустяками и тратой времени по сравнению с тем, что предстояло совершить.
Он почти не выходил из комнаты и редко притрагивался к еде, которую ему приносили, что заставляло домашних печально качать головами, по ошибке принимая глубочайшее сосредоточение на деле за оцепенение. Тем временем жизнь в осиротевшей без Изабель и сконцентрировавшейся на нем семье входила в колею, как и положено жизни, пробуждаясь для новых устремлений. По сути, тогда в оцепенение погрузился не отец Изабель, а ее сын.