От Заруцкого ни слуху ни духу, но царь Дмитрий объявился. Однако ж не поспешает к Туле. А ведь явись он нынче — возле Шуйского останутся одни его братья. Но завтра, может, и поздно будет.
Кликнул атамана Федора Нагибу.
— Собирай охотников. Ударим через Крапивенские ворота.
— Опять через Крапивенские? Ты сегодня два раза был на вылазках. И все через Крапивенские.
— Пусть думают, что мы имеем корысть к Крапивенской дороге. А нам и надо — замучить дворянские полки. Они терпение взаймы у царя берут. Кончится их терпение, и осаде конец. Давай хитрей сделаем. Ты выходи через Крапивенские с конницей, а я с пешими ударю из Абрамовой щели на Никольскую слободу.
Пошла потеха! Крапивенские ворота отворились. Поскакали казаки как раз на полк Ивана Никитича Романова. Дворяне, озверев от ярости — за день у них побили человек с двести, — бросились всей силой на казаков, а те обозначили нападение — и прочь, прочь в нарочитом беспорядке. Подвели преследователей под стены, под пушки. И посмеиваются со стен.
Ратные люди полка Скопина-Шуйского, стоявшие в Никольской слободе на речке Ржавец, потянулись на помощь соседям. Этого только и ждал Болотников. Бросился с полутысячей на окопы. Убили двух-трех, но многих ранили, а напугали всех. Пушку в реке утопили, унесли с собою десять ружей, угнали с дюжину овец, подожгли, отступая, бочонок пороха. Вылазка получилась легкой, удачной, но Иван Исаевич насупился еще более, чем с утра, сказал атаману Нагибе:
— Сослужи, брат, еще одну службу. Возьми побольше казаков и доставь ко мне князя Шаховского. Заупрямится — силой тащи.
Шаховского привели, но Иван Исаевич, видно, перегорел, говорил с князем с глазу на глаз, усталый, пожелтев лицом:
— Скажи мне правду, Григорий Петрович, зачем ты народ смутил? Нет его, царя Дмитрия Иоанновича. В Москве убит!
Ждал в ответ гневного княжеского рыка, но Шаховской струсил и принялся врать хуже холопа:
— Я как все. Сказали — спасся, я и рад был, что спасся.
— Но где он, спасенный? Ты же признал его!.. Где он?!
— Да в Козельске или в Брянске. Пришел, воюет.
— Но зачем ему, истинному государю, по окраинным городам мыкаться? Шел бы к Туле, в единочасье Шуйский будет гол как сокол… Твой Дмитрий Иоаннович и вправду, знать, вор!
— То слова несносные! — крикнул Шаховской, но вяло крикнул, глаза бегали, на толстых щеках бисером выступил пот.
— Свара у вас, у бояр, а Россия в крови по колено… В тюрьме твое место, князь Григорий Петрович. — Болотников отворил дверь и позвал Нагибу: — Найди князю подземелье потемней.
— Меня?! Боярина Петра Федоровича?! В подземелье?!
— Ради тебя стараюсь, — усмехнулся Болотников. — Узнают казаки про твои враки — тотчас на пики посадят.
…Воевать страшно, да не соскучишься. Скучно мира ждать, когда нигде этого мира нет. Уж осень на дворе, а государь все под Тулой стоит.
Марья Петровна много раз принималась считать деньки. Скажет себе: «Конец войне на Петра и Павла» — и считает. Петр и Павел миновали. Считает до дня равноапостольной княгини Ольги, а там до Бориса и Глеба, до Смоленской иконы Божией Матери, до Преображения, до Успения…
Под Новый год, 31 августа, сама ходила в соборный Успенский храм за огнем. Несла, ручкою прикрывая, а внутри вся трясмя тряслась. Загадка: донесет огонь до дома, до божницы, быть ей женою Василия Ивановича; не донесет, не убережет от ветра или от чего еще — пропала жизнь.
Донесла! Поставила в лампаду. И уж так плакала, что Платонида трижды ее умывала, окропляла святой водой, а потом, не зная, что и делать, напоила крепким вином. Уснула Марья Петровна с мученической улыбкой на устах, а пробудилась уж в полдень, веселая, ласковая.
Велела нищих звать, сто человек, и кормить так, как гостей кормят. Сама чары носила, сама пирогами одаривала. Один нищий за угощение-то и утешил.
— Был я в городе Стародубе. Объявился там ныне государь Дмитрий Иоаннович. Одни люди говорят — не похож на царя, на жида похож, а другие говорят — истинный государь. Атаман Иван Мартынович Заруцкой служил Дмитрию Иоанновичу и в походах, и в Москве. Он признал государя.
Ничего не сказала Марья Петровна на такие слова. Ушла в свою горницу, запустила прялку и пряла шерсть до самого темна. А темно стало — при свече пряла. Богу на ночь не молилась, спать легла с глазами сухими, сказала Платониде без вздоха: