Шаховской умолк, отирая потное лицо рукавом шубы, ибо хоть и жара стояла, но князь ради народа оделся в самое свое богатое и величавое — в собольи шубу и шапку, в златошитый кафтан.
Народ гудел и колыхался, и вся площадь была как пчелиный рой, который вот-вот сорвется с места и, содрогая воздух, полетит ужасно и замечательно.
Шаховской вскинул над головою обе руки, поклонился размашисто куполам церквей Молчановского монастыря, перекрестился и еще прибавил:
— Славный Путивль! Славный народ русский! Ныне объявляю вам тайну тайную. Наияснейший и непобедимый самодержец, великий государь Божией милостью, цесарь и великий князь всея Русии, добрый наш Дмитрий Иоаннович жив и здоров.
Ахнул народ и умолк, не дышал, чтоб слова не пропустить.
— Убит слуга царя Дмитрия. Государя предупредили любящие его люди о заговоре Шуйского, и царь тотчас выехал из Москвы, посадив на свое место двойника своего. Не из страха или бессилия покинул наияснейший самодержец Москву, но чтобы знать воистину, кто же верен ему душой и телом и кто на словах друг, а по делам — враг. Путь, избранный государем для испытания нашей верности, самый опасный, но и самый истинный. В нужный час царь Дмитрий явится к нам во всей славе своей и грозе. Мы же спросим себя, кто нам дороже: истинный природный самодержец, данный нам от Бога, или тот, кто сел на царское место изменой и кровопролитием?
— Дмитрий! Дмитрий! — объятые восторгом, кричали, не помня себя, путивльцы, и голоса их тонули в колокольном праздничном трезвоне.
Но толпа не подобрела, не разомлела от добрых вестей о добром царе. Бесы заплясали в глазах, захрипели глотки, схваченные гневом, и ринулся весь этот клубящийся рой к воеводским хоромам, из которых прежний воевода, князь Бехтеяров-Ростовский, еще не успел выехать. Воеводу бросили с крыльца в толпу, и толпа замяла князя, запинала до смерти.
Слух из Путивля загулял по городам, как пожар по степи.
Встрепенулась притихшая вольница, взгорячились сторонники доброго царя Дмитрия.
Недели не минуло, а за Дмитрия, свергнув воевод Шуйского, встали большие города — Стародуб, Новгород-Северский, Чернигов, Оскол, Кромы, Ливны… С каждым днем империя Дмитрия ширилась, приобретая новые земли, новые тысячи людей, новые крепости — Борисов, Трубчевск, Моравск, Елецк.
Империя явилась из пепла, как птица Феникс, дело оставалось за малым. За Дмитрием. Это малое, этот малый трепетал в горячем воздухе, как блазн, как морок.
12
Далеко завела обида дворянина Михайлу Молчанова, так далеко, что проживи он всю остальную жизнь в деланье доброго, в посте, в молитве — не смог бы и наполовину приблизиться к себе потерянному. Любовь к тайне, к тайному знанию, к черным книгам довела его до палача. Повелением Бориса Годунова дворянина били кнутом. От того битья рубцы остались и на теле, и на душе.
С Годуновым Молчанов поквитался: до самого не дотянулся — кишка была тонка, — а над царем Федором Борисовичем, над вдовой царицей Марьей Григорьевной натешился всласть. Убийство возвело Молчанова на государственные высоты, сам дьявол. Красовался дворянин рядом с Самозванцем, советы был допущен подавать. В службе был ретив и за ретивость ожидал новых степеней, украшенных городами и землями, данными роду навеки.
Думать не думал, что с высокого облака и падать высоко.
Все потеряв, ни на что не надеясь, из одной только бессильной ярости распускал Молчанов, унося из Москвы ноги, слух-отраву: жив царевич. Жив! Вы его пинками, вы его ножами, из ружья в упор, а он жив. Жив, будьте вы прокляты!
Убежище Молчанов поискал у тех, кому дороги были московские вести, — в Сандомире и Самборе, в родовом гнезде Мнишеков, где томилась в неведении истерзанная недобрыми слухами сиятельная пани Мнишек.
Досадуя на коварных русских, которые напали на дочь ее, на царя своего во время свадьбы, ненавидя все русское, госпожа воеводша приняла Молчанова хуже слуги.
Одетая в домашнее платье, с плохо прибранной головою, она сидела на единственном кресле, и за ее спиною в десятках позлащенных клеток свистало, чвирикало, тренькало, вспархивало, трепетало, скакало, попрыгивало не знающее успокоения птичье царство.