Ну и вот что теперь, скажите мне, этот жук, копошащийся в навозной куче мироздания и делающий по ходу свои глобальные выводы? Что мне все это теперь, когда я пережил и подвергся? Нечто подобное я начал чувствовать, говоря по правде, еще в прежней жизни, когда понял, что максимы состариваются быстрее, чем юморески. Но тогда мне казалось это признаком динамики, а вовсе не полетом в пустоту.
Вообще же, сужу хотя бы по Сети, за последние годы многократно выросло число домашних философов — знак болезненный и недобрый, который вряд ли попал в поле зрения голубых очей нашего двуглавого орла. Взгляд этой птички вообще мало приспособлен для созерцания деталей и нюансов, то есть существо для дружеской компании натужное и неинтересное. Ну и ладно, думаю я теперь, пусть себе какает.
Я выскочил от Варгафтика, как вылетел однажды из муравейника, в котором ночью по ошибке пытался найти приют. Тогда я несся с безумной надеждой убежать от муравьев, для которых, в действительности, минут пятнадцать назад стал жилищем. Нынешний бег имел не больше смысла, но я был полон решимости что-нибудь придумать.
С размаху я взял, вероятно, курс не по той лестнице, и скоро оказался в местах мне совершенно незнакомых. Стены в голубых тонах и лампы дневного света, пораженные нервным тиком. Слева был зал фитнес-клуба, из-под дверей которого несло запахом хлорки и кислого пота, справа — касса, где выдавали ж/д и авиабилеты по заказам из Интернета. Кассу я взял на заметку, она сразу вписалась в мои невнятные пока планы побега. Но для начала надо было выбраться из этого тупика. По опыту я знал, что помощи ждать не от кого и выбираться придется самому.
Надо представлять себе наш Дом радио. До Первой мировой японцы начали возводить эту постройку для себя, а завершали ее, по понятным причинам, уже советские конструктивисты. Здание получилось эпохальное, с огромным количеством тупиков и мрачных тайн. Лестницы с одной площадки уходили вверх и вниз и приводили не на разные этажи, а в разные корпуса, обитатели которых часто были друг с другом не знакомы. За долгие годы я так и не приспособился к этому чудовищу, которое будто создано было для оттачивания человеческой интуиции. Потому что иначе выбраться из японского иероглифа, даже превосходно владея русской грамматикой, было невозможно. Странно, что наши доблестные «органы» просмотрели в свое время этот шедевр и не устроили здесь свой штаб. Я думаю, эти лабиринты должны походить на устройство их мозгов.
Ввиду не только вертикального, но и горизонтального цинизма редакция «Скорбного листа» стремительно превращалась в маргинальную. Хотя надобность в ней была огромная: в связи с обилием катастроф и терактов каждый второй день недели объявлялся траурным; если свежий покойник не поспевал, ставили повторы, а также бесконечно гоняли подходящую к любому настроению «Ностальгию».
Варгафтик не обманул, обещая мне свободу, но это была свобода в рамках полной изоляции, если не сказать осады.
Нам выделили комнату в маленьком дворовом флигеле, в который можно было попасть почему-то только через шестнадцатый этаж северного крыла. Этот кардиограммный зигзаг не в силах был одолеть не только, например, меланхоличный Варгафтик, но и техническая модернизация. Коллеги давно уже работали с цифровыми диктофонами и обучились компьютерному монтажу, я же таскался с тяжелым чемоданчиком древнего магнитофона, а приставленный ко мне оператор Зина по-прежнему крутила на радийном столе бобины, отлавливая паузы, вздохи и косноязычие, чтобы потом вырезать их ножницами и склеить концы липкой лентой.
Службе информации также было влом добираться до нашей конуры. Правда, я подозреваю в этом еще и интригу молодых начальников, которые ревновали меня к административному ресурсу в лице Варгафтика и не могли простить, что я дышу в микрофон без их отмашки и изъясняюсь возмутительно старомодным языком, иногда со сложноподчиненными предложениями, в чем они усматривали неизвестно почему сословное высокомерие. Для них образцом стиля были туристические буклеты, соединяющие в себе канцелярский лаконизм и высокопарность: «Воробьевы горы. Здесь Герцен клялся Огареву и наоборот». Или, про последний уход Толстого: «Граф вообще любил путешествовать».