— Счастливые вы, женщины! — искренне сказал я.
— Это говоришь ты, забывший о моем дне рождения?
— С вами всегда, говоря экономическим сленгом, ресурс праздника, стоит только открыть косметичку или залезть в шкаф. Мужику для этого надо, по крайней мере, в магазин сбегать, — я лепил банальности, имитируя легкость. Это было все, на что у меня сейчас хватало сил. — А ты небось с утра в парикмахерскую, потом часа четыре с половиной перед зеркалом? Умница! Отлично выглядишь.
— С утра я наждачила, — серьезно промолвила Зина.
О Зине надо сказать. На меня накатил прилив сентиментальности. Всё же мы с ней целую жизнь, можно сказать, прожили, запертые в нашей кабинке, точно космонавты. И ни разу за эти лётные годы она не вызвала у меня настоящего раздражения. Я мысленно оглянулся назад и понял, что случай этот уникальный, и при подведении итогов медная эта мелочь стоила, пожалуй, не меньше чем золотой рубль.
На подоконнике у Зины всегда стояла «маленькая», из которой она время от времени наливала себе рюмочку, протягивая при этом мне кубик брынзы на шпажке или четвертинку бутерброда с красной рыбой: «Подкормись, чтоб не завидовать». На этикетке бутылки красным фломастером было крупно выведено: «Ацетон». Это была наивная маскировка, потому что пристрастие Зины ни для кого не составляло тайны.
Зина была старше меня, уже года три как на пенсии, но в наших темных коридорах, с аккуратными завитками на голове и хореографической фигуркой, ее можно было принять за девочку-подростка. Я сам вызвался взять Зину в свою редакцию, когда ее в очередной раз собирались уволить.
С ней было легко, и пьянство ее было не вызывающее, не утомительное, как если бы она принимала лекарство, приятное к тому же на вкус. Слух у Зины был сверхъестественный, как у кошек или птиц, грацию которых она в себе странным образом совмещала. Она слышала те звуки и шумы, которые обычные люди не слышат, и, по моему разумению, должна была от этого страдать. Небольшие дозы алкоголя только обостряли эту ее способность. Если Зина монтировала без меня, я по пленке мог понять, сколько она к тому времени выпила. При большой «загрузке» она начинала чувствовать такую острую жалость к людям, которая, должно быть, известна сестрам милосердия. Как те умело и осторожно касались израненного тела, так Зина сострадательно и бережно относилась к тому, что ей приходило от человека — к его голосу. Она чувствовала боль ущемленного звука и очень редко прибегала к хирургическим методам. Тогда на пленке оставалось больше, чем обычно, задумчивых пауз и вздохов.
— Лапуля, ты что, не понимаешь? — говорила она, перехватив мой удивленный взгляд. — В фонограмме должен оставаться «воздух». Мы не можем уподобляться молодым жмоткам, у которых люди, из-за их экономии, почти не дышат. Люди дышат, это их отличает от роботов. Вот этот твой кузнец, который ковал ограду для Михайловского сада. Как он замечательно дышит и слегка отхаркивает «р», как будто стесняется. Я заслушалась. У него в легких больше жизни, чем у них в мозгах. Ты мне верь.
Зина родилась в большой семье, за круглым столом которой в огромной гостиной едва умещалось пять поколений.
— Ты только вдумайся! Моя прабабка видела царя, ловила в периодике свежий рассказ Чехова, а под старость чуть было не устроилась домработницей к Алексею Толстому.
Я находил этот перечень довольно печальным. По другим рассказам было известно, что прабабка была человеком образованным, французским и немецким владела «как мы с тобой зубочисткой», на английском и итальянском читала и успела дать правнучке первые уроки скрипки.
О своем счастливом детстве Зина могла рассказывать бесконечно, населенностью и невероятными метаморфозами ее рассказы напоминали мне «Сто лет одиночества»: я так же с удовольствием погружался в эту мифологическую атмосферу и так же быстро терял концы и начала. Например, давно умерший дед, причастный как-то к зарождению отечественной авиации, мог вновь объявиться и вмешаться в событие, которое случилось неделю назад.
Однажды к Зине в какой-то смешанной компании подошел помощник режиссера и пригласил ее попробоваться на «эпизодическую, но ключевую» роль в историческом фильме. Она должна была сыграть парижскую нищенку. В одном из первых эпизодов над ней грубо надсмехается преуспевающий делец, сын барона, успевший погубить свою молодую душу связью с наркомафией и фальшивой любовью актрис. Крупным планом режиссер обещал показать лицо красиво состаренной и глубоко оскорбленной Зины, по которому видно, что та знала успех, выступая танцовщицей в кабаре, знала ласку мужчин, однако судьба в лице богатого любовника обошлась с ней неблагородно, и вот теперь ее, уже неспособную отплясывать канкан, давно забывшую о теплом ночлеге, легко может обидеть несимпатичный нам прожигатель жизни. Поскольку следующее появление героини намечалось только в финале, на первый эпизод делалась большая ставка. Зритель видел лицо Зины, то есть нищенки, и одновременно лицо Мадонны; страдания не ожесточили ее сердце, в ее глазах милосердная улыбка, она горько переживает за тех, кто сбился с пути и не ведает, что в слепоте своей унижает мать.