— Вы лично, судя по всему, тоже?
— Мы повздорили, да. Я уже с Сергеем Максимычем сошелся и начинал понимать. — Пиндоровский приостановился, раздумывая, какое тут к глаголу «понимать» годится дополнение, но в конце концов решил, что без дополнения мысль получилась объемнее, и не стал заканчивать. — Государственная истина — совсем не то что истина частная или, там, научная. Антипов — умный человек, а не мог с этим справиться. При этом вспыльчивый, порох и бикфордов шнур короткий, взорваться мог в самый неудачный момент. Я ему пытался втолковать, что к людям, особенно, когда они в большой массе, другой подход нужен, не соловьи всё же. Нельзя слишком нагружать их личной ответственностью. Возвышенное отношение к природе — это одно, она от твоего отношения не возомнит и не впадет в депрессию. А человеку это вредно, был уже опыт… Федор Михайлович, между прочим, понимал человеческую природу, как никто. Только он от испуга полагал, что его секретом воспользуются всякие там вислоухие фанатики-революционеры, а вышло мирно, само собой, вследствие естественного, так сказать, усовершенствования цивилизации.
Пиндоровский стал разворачивать передо мной картинки с натуры: не один, мол, чай с сахарком на веранде интересует современного человека, но и право на бизнес, частное дело — верный залог мирного обретения чувства собственного достоинства, а и музыка в каждом доме, духовный комфорт. Но сама идеология выглядела поношенной и неприлично голой, и странно было видеть, что у него вышла слюна на плещущих губах, будто он хвастался передо мной сверхсекретным изобретением. Заметив, что выражение моего лица изменилось, он почти закричал:
— Что? Что?
— Да сомневаюсь. От таких мирных теорий всегда почему-то паленым пахнет, — сказал я.
— А вот без этого. — Пиндоровский, надо отдать должное, сразу понял, о чем речь. — Мы — без этого. Никто человека не переделывает, мы только идем ему навстречу. Мой сумасшедший тезка, у классика-то, боялся, что все, мол, будет позволено и тогда… Чепуха. Фантазия только на голодный желудок опасна. Никто лишнего и не хочет. «Ну разве еще кусочек?» Вот предел самовольства. Да что говорить, такая уж свобода, такая возможность служить только своим скромным мечтам, что глупо быть нелояльным. Ну а кто не желает… Таких, впрочем, почти нет.
Здесь он соврал. Слова о тех, «кто не желает» были выдавлены с яростью, вряд ли их было ничтожно мало. И не к ним ли принадлежал академик?
— Да, ну и что же Антипов? — спросил я.
— Мы с ним об этом через ручей беседовали. Он слушал как будто внимательно и вдруг говорит: «Кинь-ка мне этот чурбачок!» Я, в дружеском расположении, природа шепчет, соловьи надрываются, дома — водочка в холодильнике, в общем, от чистого сердца схватил огромный пень и послал ему. А пень тяжелее меня раза в два, и мы — вместе в воду. Я тут же понял, что он все это рассчитал и подстроил нарочно, вместо аргумента. Больше от обиды, чем от неожиданности зарываюсь в дно. А он мне: «Хочешь вылезти?» Протягивает руку. Тут уж я его руку не принял. Пропадешь ты, говорю, без меня, Владимир Сергеевич. А он: еще как пропаду! Тогда это все к слову было, я внимания не обратил, а обернулось вот чем…
Пиндоровский был весь нараспашку, и про дружбу, и про обиду рассказал, и идеологию свою передо мной разложил, будто хирург блестящие инструменты, но что-то он при этом определенно скрывал. Антипов досадил ему гораздо больше, не только профессиональным упрямством или тем, что попросил кинуть чурбачок (характер, однако!).
— А я ведь академика Антипова чуть было уже не похоронил.
— И хорошо, что «чуть было». Мы сами пустим в эфир… Когда надо…
От этих слов у меня внутри все оборвалось. В этом-то, может быть, и разгадка: они уже планировали его смерть, но им помешали.
— У вас, кстати, дискетка с собой?
Ага, горячо! Досвистелись все-таки до жизни и смерти. А он, не дожидаясь ответа:
— Славный был человек Владимир Сергеевич. И добрый, уверяю вас. История с чурбачком — так, минутное. Добрый, добрый. Природу чувствовал как никто, а человека понять так и не смог. Не было в нем специальной любви к народу, вот в чем дело.