Отчего его мать шептала эти слова? Она не была особенно верующим человеком, в церковь не ходила, только то и делала, что красила яйца на Пасху да заглядывала на деревенское кладбище, где лежали недалеко друг от друга предки Дорожкина по ее линии да по линии отца и сам отец и где собиралась однажды оказаться и она сама. Зачем же она шептала эти слова, ведь не для того, чтобы выползти из какой-то беды, а и тогда, когда беды никакой не было? Или для того, чтобы ее и не случилось? Впрочем, однажды он ее спросил об этом. В шестом или седьмом классе, когда сидел у телевизора, а мать стояла у стола с утюгом и привычно шевелила губами.
— Мам, зачем ты молишься, все ж хорошо?
Она посмотрела на него с улыбкой, перевела взгляд на телевизор, отшутилась:
— Видишь, канатоходец идет? Идет и машет веерами, от воздуха отталкивается, чтобы не упасть? У него веера, а у меня молитва.
— Мам, он же по канату идет.
— И я по канату, сынок…
В голове зазвенело. Свет четырех свечей давно уже слился в отрезок огненной реки, и шелест молитвы казался шелестом ее волн, как вдруг шелест обратился в звон и колышущееся пламя обратилось в звон. И все вокруг этого звона стало чернотой, и Дорожкин смотрел на нее сверху, хотя и сам был ее частью. И вся эта чернота была не сама по себе, а чернью от черных теней, которые копошились в ней, извиваясь и переплетаясь, и он, вместо того чтобы выкликнуть имя Колывановой, или Дубровской, или Мигалкина, или еще кого-нибудь, вдруг прошептал:
— Шепелев Владимир.
И тьма стала серостью. Он стоял в серой трубе. Тьма осталась за спиной, но не тьма из теней, а полновесная густая мертвая темнота. Под ногами, вокруг, над головой исходили черными каплями своды трубы. А впереди серым диском сияла та же чернота, но нагретая до немыслимой температуры. Дорожкин прикрыл лицо рукой, потому что начало сильно припекать, вдохнул горячий, обжигающий ноздри воздух и медленно двинулся вперед. Перед ним метрах в десяти что-то лежало. Сначала это казалось грудой мусора, потом очертаниями человеческого тела, потом…
Незнакомец лежал навзничь, прижав к лицу ладони со скрюченными пальцами, когти на которых казались звериными, но вся прочая безвольная, умерщвленная плоть крепкого молодого мужика оставалась человеческой и никакой иной. Тем более что ни единого клочка ткани на теле не было, и, если бы не восковой цвет трупа, его вполне можно было бы принять за дремлющего в неподходящем месте натуриста. Впрочем, нет. Из груди незнакомца, в центре осыпающегося пеплом пятна, что-то торчало. Дорожкин опустился на корточки, пригляделся и в сером струящемся свете разглядел. Это была короткая обожженная палка, на которой черными угольными линиями выделялось на фоне лопнувшей и скрутившейся от жара коры: «Дорожкин Е. К.».
Еще не вполне понимая, что это значит, он коснулся палки, удивился ее холоду и выдернул ее из трупа. И в то же мгновение под сводами трубы раздался протяжный стон, как будто развязался тугой узел, скрученный из конечностей замученного существа, в лицо Дорожкину ударил жар, и он полетел куда-то во тьму, успев заметить, что серый диск приблизился и сожрал останки.
Глава 5
Молельная и парная
— Ты смотри-ка, — удивленно протянула Маргарита на следующий день, отдавая папку Дорожкину. — И в самом деле, имени Шепелева нет. Что сделал? И почему не побрился? Почему ресницы и волосы опалены?
— Едва не проспал, — ответил Дорожкин, морщась от какой-то странной, навалившейся на него слабости.
— Тебя от недосыпа трясет? — Она словно задавала вопросы, на которые не ждала ответов.
— Сон страшный приснился, — ответил Дорожкин, который вывалился из черной трубы и распластался среди оплывших свечей и давно умолкшего метронома только в половине девятого утра.
— Таких снов не бывает, — спокойно произнесла Маргарита. И добавила через секунду: — Опаляющих снов не бывает. Нашел Шепелева? Где он?
— Нет его больше, — неожиданно для себя признался Дорожкин. — Труба. С одной стороны черная, с другой серая, горячая. Он был внутри. Я… коснулся его. Серая сторона его пожрала, меня вышвырнуло через черную. Обдало жаром. Опалило, наверное.