— Говорил? — удивилась Козлова. — Он не из тех, кто говорит. Если бы я не закрывалась… умерла бы от страха. Он мог только приказывать или убивать. Это я точно говорю, и если его и в самом деле кто-то убил, то этот «кто-то» — великий человек. Если не еще больший негодяй. И это я еще видела Шепелева только человеком…
— Так он не был человеком? — уточнил Дорожкин.
— Тут все человеки, — пожала плечами Козлова. — Или почти все человеки, а те, кто не человеки, все равно под человека рядятся. Мать его человек, отец его человек, значит, и он человек.
— А кто его отец? — спросил Дорожкин.
— Не знаю, — опустила глаза Козлова. — Но когда Шепелева ворожила на сына, она на плечи родителей человеческие знаки клала. А там-то…
— Значит, — Дорожкин старался быть спокойным, — Шепелев приходил к вам, но он не из тех, кто говорит. И что же тогда он у вас делал?
— Ничего. — Козлова побледнела. — Осматривал комнату дочери.
— А потом? — напрягся Дорожкин.
— Ничего, — пожала плечами, задрожала Козлова. — Выставил вперед кулак, сжал что-то в нем и пошел. Там и остался.
Дорожкин проснулся без пяти минут семь, открыл глаза, с некоторым смятением посмотрел на потолок собственной спальни, словно тот должен был растаять и смениться ноябрьским небом, затем прибил кулаком не успевший начать трезвонить будильник, а через пятнадцать минут уже рассекал уверенными гребками пахнущую хлоркой воду бассейна. Еще чуть позже, выбравшись из воды, он посетовал врачихе, что она-то уж с внешностью матерой ведьмы в любом случае могла бы заменить хлорку каким-нибудь колдовством, и, заполучив в спину парочку не слишком доброжелательных наговоров и еще менее доброжелательных реплик, побежал к дому. Погода обещала быть сухой и безветренной, небо ясным, так что прогулке или даже маленькому путешествию по окрестностям Кузьминска ничего не препятствовало. Дома Дорожкин подхватил все ту же брезентовую сумку, с которой уже не расставался, натянул теплые джинсы, теплые ботинки со шнуровкой, надел куртку, шапку, в общем, все то, что, по его мнению, не позволило бы окоченеть в первые часов десять нахождения на открытом воздухе. В сумку рядом с патронами и папкой поместилась смена сухого белья и носков, а также бутыль воды, не последняя бутыль Реми Мартин, книжка, палка копченой колбасы, полбуханки хлеба, соль, спички, перочинный нож, туалетная бумага и еще что-то, превратив удобную сумку в ее раздутое, тяжелое и неудобное подобие. Набивать так набивать, подумал Дорожкин и затолкал между папкой и книгой ноутбук. Последнее, что он сделал, так это потренировался еще раз в выхватывании пистолета, который занял свое привычное место на широком ремне левее пряжки, и уже в половине девятого утра выскочил из лифта, козырнул сонному Фим Фимычу и зашагал по Яблоневой улице вдоль речки к мосту.
На самом деле утро не казалось слишком уж солнечным. Другой вопрос, что и возможная непогода, и мутное небо, и холодный ветер таились внутри Дорожкина и причиняли ему если не страдания, то неудобства именно изнутри. Снаружи все складывалось самым наилучшим образом. Но ему все еще было тошно от того, что он сотворил позавчера, и страшно от того, что он пережил днем позже.
В тот самый момент, когда Козлова сказала, что Шепелев «там и остался», Дорожкину очень захотелось немедленно отправиться в здание администрации, в которое заходить ему пока не случалось, разыскать Адольфыча и объявить ему, что он слагает с себя полномочия младшего инспектора, отказывается от квартиры, от зарплаты, сдает оружие и просит его отпустить на все четыре стороны. Кто его знает, возможно, он так бы и поступил, если бы не написанное на его запястье имя. В отличие от всех его собеседников, которые страдали удивительной амнезией по одному и тому же поводу, Дорожкин ни на секунду не забывал о том, что существует девушка по имени Женя Попова. Нельзя сказать, чтобы он сходил по ней с ума или представлял ее в каких-то фантазиях. Нет. Ничего этого не было. Он просто дышал ею. Дышал, хотя и видел ее всего дважды, и перекинулся с ней только несколькими словами, и всего лишь ощутил ее прикосновение к собственному локтю через одежду…