Эта любовь к музыкальной фразе на миг поманила Сванна чем-то вроде возвращенной молодости. Он давно отказался в жизни от стремления к идеалу, ограничиваясь погоней за повседневными радостями, и смутно верил, что так оно и будет до самой смерти; и вообще, уже не питая в душе возвышенных идей, он перестал верить в их реальность, хотя и не мог с уверенностью отрицать их существование. Кроме того, он давно усвоил привычку искать прибежища в мыслях о пустяках: эти мысли позволяли ему отрешаться от сути вещей. Точно так же не задумывался он и над тем, не лучше ли отказаться от светской жизни, зато знал точно, что, приняв приглашение, нельзя не прийти, а если не сделает визита, то надо после завезти визитную карту; вот и в разговоре, вместо того чтобы страстно излагать заветные мысли, он предпочитал приводить подробности, сами по себе ценные и позволявшие ему не высказывать собственного мнения. Он с чрезвычайной точностью сообщал кулинарный рецепт, дату жизни или смерти художника, перечень его произведений. Иногда он все же не удерживался и рассуждал о произведении искусства, но всегда с иронией, словно не вполне соглашаясь со своими же словами. И вот, как это бывает подчас с больными-хрониками, у которых (не то вследствие переезда, не то благодаря смене лечения или образа жизни, не то из-за какой-то неожиданной и таинственной перестройки организма) болезнь внезапно настолько отступает, что страдальцу начинает брезжить запоздалая возможность начать новую жизнь, — Сванн, вспоминая ту фразу и слушая разные сонаты в надежде встретить ее еще раз, открывал в этих поисках и в себе самом некое невидимое начало, одно из тех начал, в которые он уже перестал верить и которым он теперь снова жаждал и даже был в силах посвятить жизнь: словно музыка сумела пробиться сквозь тот самый холод, что сковал его душу. Но тогда ему так и не удалось выяснить, кому принадлежала эта музыка, поэтому он ее не сумел разыскать и в конце концов забыл. Потом он встречался с кем-то, кто был на том же вечере, и спрашивал у них, но многие приехали после исполнения или уехали раньше; кое-кто, правда, был во время исполнения, но вел беседы в соседней гостиной, а те, кто остался послушать, слышали не больше остальных. А хозяева дома знали только, что это было какое-то новое произведение, которое предложили исполнить приглашенные ими артисты; а сами эти артисты отправились в турне, так что Сванну ничего больше не удалось разузнать. У него были, конечно, друзья-музыканты, но хотя он точно помнил особое и непередаваемое наслаждение, которое подарила ему та фраза, хотя перед глазами у него стояли формы, ею начертанные, он был совершенно не в состоянии ее напеть. Потом он перестал о ней думать.
Так вот, молодой пианист у г-жи Вердюрен сел к роялю; и вдруг, после одной протяженной ноты, длившейся два такта, Сванн узнал ту самую, воздушную и ароматную фразу, которую он любил, тайную, шелестящую и отчетливую: он заметил, как она приближается, вынырнув из-под длинных и тугих звуков, похожих на музыкальный занавес, прячущий таинство ее вызревания. И была она такая особенная, наделенная таким только ей присущим очарованием — да другим оно и быть не могло, — как будто он на вечере у хороших знакомых вдруг заметил лицо, случайно восхитившее его на улице, которое он и надеяться не смел увидеть еще раз. В конце концов она удалилась, путеводная, проворная, осененная облачком своего аромата, а на лице у Сванна остался отблеск ее улыбки. Но теперь он мог спросить имя незнакомки (ему сказали, что это анданте из сонаты Вентейля для скрипки и рояля[181]), теперь она уже не исчезнет, он сможет в любое время залучить ее к себе, изучить ее язык, вызнать ее секрет.
Поэтому, когда пианист доиграл, Сванн подошел к нему и пылко поблагодарил, чем весьма порадовал г-жу Вердюрен.
— Каков чародей, верно? — сказала она Сванну. — Нет, но как он понял эту сонату, негодник! Мы и не знали, что рояль может такое выделывать. Это все что угодно, только не рояль, честное слово! Каждый раз я попадаю впросак: мне мерещится, что это оркестр. Даже лучше оркестра, полнее.