Эта сценка, возобновлявшаяся, как только пианист садился к инструменту, всегда восхищала друзей как в первый раз, подтверждая непревзойденную оригинальность хозяйки и ее восприимчивость к музыке. Стоявшие рядом подзывали поближе тех, кто поодаль курил или играл в карты, давая им понять, что происходит нечто особенное: так в рейхстаге в ответственные моменты произносят: «Слушайте, слушайте!» А на другой день соболезновали тем, которые не смогли прийти накануне, и рассказывали им, что они пропустили самое смешное.
— Ладно-ладно, решено, — сказал г-н Вердюрен, — он сыграет только анданте.
— Ишь хитренький, только анданте! — вскричала г-жа Вердюрен. — Да меня как раз анданте и добивает. Ну молодец у нас хозяин! Все равно что про Девятую говорить: «послушаем только финал»[176], или про «Мейстерзингеров»[177] — «только увертюру».
Однако доктор уговаривал г-жу Вердюрен, чтобы она позволила пианисту поиграть: не то чтобы он считал преувеличенными недомогания, в которые повергает ее музыка, — он признавал, что хозяйка несколько неврастенична, — а просто он разделял привычку многих врачей походя смягчать строгость прописанного лечения, если может пострадать нечто для них гораздо более важное, какое-нибудь светское сборище, в котором они участвуют и где центральной фигурой оказывается именно тот человек, кому они советуют в виде исключения забыть о своем гриппе или расстройстве желудка.
— Вот увидите, на этот раз вы не заболеете, — сказал он, пытаясь взглядом внушить ей желаемое. — А если заболеете, мы вас полечим.
— Правда? — ахнула г-жа Вердюрен, словно после обещания такой неслыханной милости ей только и оставалось, что капитулировать. Кроме всего прочего, она, без конца твердя о том, что заболевает, успела, по-видимому, забыть, что это неправда, и в душе считала себя больной. А больные, вечно вынужденные считаться с тем, что приступы их болезни зависят от их же благоразумия (ведь сознавать это так утомительно), охотно хватаются за мысль, что им удастся безнаказанно получить удовольствие от того, что им всегда вредит, если они попадут в руки к волшебнику, который, без малейших усилий с их стороны, словом или пилюлей, поставит их на ноги.
Одетта подошла и села на ковровый диван возле рояля.
— Вы же знаете, здесь мое местечко, — сказала она г-же Вердюрен.
Та, видя Сванна на стуле, заставила его пересесть:
— Вам там неудобно, садитесь рядом с Одеттой, правда, Одетта, вы пустите господина Сванна?
— Какой прелестный бовэ, — заметил, усаживаясь, Сванн, которому хотелось быть любезным.
— О, я довольна, что вы оценили мой диван, — отозвалась г-жа Вердюрен. — И предупреждаю, даже и не мечтайте найти еще где-нибудь подобную красоту. Они никогда ничего подобного не делали. Стульчики тоже чудесные. Сейчас вы увидите. Каждая бронзовая фигурка подходит по теме к картинке на сиденье; знаете, это вас и впрямь должно позабавить, вот поглядите: получите удовольствие. Взять хотя бы каемки по краям, вот виноградные побеги на красном фоне «Медведя и винограда»[178]. Разве похоже на рисунок? Ну, каково? Уж что-что, а рисовать они умели! Аппетитные грозди, правда? Муж утверждает, что я не люблю фруктов, потому что я их ем меньше, чем он. Ничего подобного, я лакомка пуще вас всех, просто у меня нет потребности класть ягоды в рот — я их пожираю глазами. Что вы все смеетесь? Спросите доктора, он вам скажет, что этот виноград меня очищает. Другие ездят поправлять здоровье в Фонтенбло[179], а меня лечит Бовэ. Ну же, господин Сванн, я вас не отпущу, пока вы не потрогаете бронзовые фигурки на спинках стульев. Какая нежная патина, правда? Нет, трогайте хорошенько, всей ладонью.
— Ну, если госпожа Вердюрен принялась забавляться бронзовыми фигурками, нам сегодня вечером музыки не послушать, — заметил художник.
— Молчите уж, несносный вы тип. В сущности, — продолжала она, повернувшись к Сванну, — нам, женщинам, запрещают и менее сладострастные забавы, чем эта. Но эту плоть ни с чем не сравнишь! Когда господин Вердюрен удостаивал меня своей ревности — ну хорошо, прояви чуть-чуть вежливости, не говори, что ты меня никогда не ревновал…