— У нашей госпожи де Креси есть к тебе просьба. Ей бы хотелось представить тебе одного из своих друзей, господина Сванна. Что скажешь?
— Помилуйте, ну как можно в чем-нибудь отказать такой прелести? А вы помалкивайте, вас не спрашивают, раз я вам говорю, что вы прелесть, значит, так оно и есть.
— Как вам будет угодно, — жеманясь, ответила Одетта, и добавила: — Вы же знаете, я не люблю fishing for compliments[166].
— Ну что ж, приводите вашего друга, если он симпатичный.
Разумеется, «тесная компания» не имела никакого отношения к обществу, где бывал Сванн, и люди светские сочли бы, что ему, человеку, занимающему в этом обществе исключительное положение, странно просить, чтобы его представили г-же Вердюрен. Но Сванн настолько любил женщин, что, изучив чуть не всех аристократок, так что они уже не могли открыть ему ничего нового, он теперь рассматривал право гражданства и патент на благородство, дарованные ему Сен-Жерменским предместьем, как меновую ценность, аккредитив, который сам по себе ничего не стоит, но помогает завоевать известное положение в какой-нибудь провинциальной дыре или в глухом парижском углу, где ему приглянулась дочка дворянчика или судейского. И тогда, от вожделения или от любви, в нем опять вспыхивала суетность, от которой он в повседневной жизни давно уже освободился (хотя, надо думать, именно суетность когда-то подвигла его на светскую карьеру, ради которой он растранжирил в легкомысленных удовольствиях свой духовный дар, а огромные свои познания в области искусства разменял на советы светским дамам, какие картины покупать и как обставлять особняки); когда он влюблялся, ему хотелось в глазах новой знакомой блистать утонченностью, которой не излучало само по себе имя Сванн. Особенно ему хотелось блистать, если дама была скромного происхождения. Умный человек если и боится показаться кому-нибудь дураком, то уж не другому умному человеку; вот так и светский щеголь боится, что его светскости не оценят какие-нибудь невежи, а вовсе не аристократы. От сотворения мира три четверти остроумия и тщеславного вранья расточают люди, которых все эти усилия заведомо недостойны, для того только, чтобы произвести впечатление на тех, кто ниже их. И Сванн, запросто и небрежно обходившийся с герцогинями, кривлялся перед какой-нибудь горничной.
Он отличался от множества людей, которые — не то по лени, не то из смиренной покорности долгу, якобы сопряженному с высоким положением и требующему никогда не покидать родной гавани, — отказываются от предложенных жизнью радостей, если для этого приходится покидать круг, в котором эти люди замкнуты до самой смерти, так что в конце концов они, как правило, начинают за неимением лучшего называть радостями, просто по привычке, пресные развлечения и в меру скучные занятия, принятые в их среде. Сванн, в отличие от них, не стремился объявлять красавицами женщин, с которыми проводил время, — он предпочитал проводить время с теми женщинами, что приглянулись ему с первого взгляда. Причем красота их часто бывала весьма вульгарной, так как он безотчетно искал в них черты, противоположные тем, что восхищали его на картинах и в статуях любимых художников. Стоило ему уловить печать задумчивости и печали на женском лице, все в нем леденело, и наоборот, при виде здоровой, пышной плоти он так и загорался.
Когда в поездке он знакомился с семейством, которого человеку изысканному следовало скорее избегать, но в кругу этого семейства ему представала женщина, наделенная еще незнакомым ему очарованием, он и мысли не допускал, что лучше бы держаться от нее подальше и не уступать вспыхнувшему желанию, а вместо удовольствия, которое сулило ему знакомство, порадовать себя чем-то другим, скажем, выписать к себе прежнюю любовницу, — такая мысль показалась бы ему трусливым отреченьем от жизни, глупым отказом от нового счастья, все равно что вместо путешествий запереться у себя в комнате и любоваться Парижем из окна. Он не отсиживался в крепости привычных знакомств и отношений, а, как опытный путешественник, превратил эту крепость в походную палатку, которую запросто можно разбить на новом месте вблизи приглянувшейся женщины. А чего нельзя было унести с собой и обменять на новое удовольствие, тем он нисколько не дорожил, даром что кому-то это представлялось завидным уделом. Сколько раз он единым духом разрушал кредит доверия, предоставленный ему какой-нибудь герцогиней, кредит, копившийся годами, потому что она хотела сделать ему что-нибудь приятное, но все не находила случая, — и бесцеремонной депешей требовал телеграфной рекомендации, которая немедленно даст ему доступ в семью управляющего каким-нибудь ее загородным поместьем, чья дочка попалась ему на глаза: так голодный выменяет бриллиант на кусок хлеба. А потом ему даже весело было вспоминать о таких эпизодах, потому что была в нем некоторая внутренняя неделикатность, искупавшаяся утонченной предупредительностью и тактом. Кроме того, он принадлежал к категории людей, проживших жизнь в праздности и черпающих утешение, а может, и оправдание в мысли, что в этой праздности обретаешь не меньше интересной пищи для ума, чем в искусстве или науке, и что жизнь сама по себе создает положения, которые увлекательнее и романтичнее любого романа. Во всяком случае, так он утверждал и без труда уверял в этом самых своих утонченных светских знакомых, например барона де Шарлюса, которого с удовольствием развлекал рассказами о своих галантных похождениях: как он встретил в поезде какую-то женщину и привез ее к себе домой, а она оказалась сестрой венценосной особы, в чьих руках сосредоточились в тот момент все нити европейской политики, в которую Сванн оказался посвящен самым для себя приятным образом; или как, благодаря сложному переплетению обстоятельств, получилось, что победа над сердцем одной кухарки зависит от решения конклава