В сторону Сванна - страница 159
Значит, Сванн не так уж заблуждался, полагая, что фраза из сонаты Вентейля живет своей независимой жизнью. Пускай и очеловеченная в некотором смысле, она все же принадлежала к кругу сверхъестественных существ, которых мы, конечно, никогда не видели, — но, когда какому-нибудь исследователю невидимого удается изловить в нездешних областях одно из таких созданий и заставить его несколько мгновений проблистать в нашем небе, мы с восторгом его узнаем[270]. И Вентейль именно это сделал со своей фразой. Сванн чувствовал, что, призвав на помощь музыкальные инструменты, композитор просто освободил ее от покровов, явил нашим взглядам, с почтением воссоздал ее рисунок — и проделал все это такой нежной, осторожной, чуткой и твердой рукой, что звук беспрестанно модулировал, замирал, чтобы передать тень, и оживлялся, когда впереди ожидал крутой поворот. Сванн не обманывался, когда верил в реальное существованье этой фразы: ведь каждый более или менее искушенный любитель музыки немедля заметил бы обман, будь у Вентейля меньше возможностей увидеть и передать ее формы, попытайся он добавить тут или там черточки собственного изобретения, чтобы скрыть изъяны своего зрения или немощь руки.
Она исчезла. Сванн знал, что она вернется в конце второй части, после довольно длинного отрывка, который пианист г-жи Вердюрен всегда пропускал. Там были прекрасные идеи, Сванн не уловил их, когда слушал в первый раз, а теперь обратил на них внимание, как будто в гардеробе его памяти они сбросили банальное одеяние новизны. Сванн слушал все рассеянные в этой музыке темы, из которых потом будет строиться фраза, и были они для него как предпосылки, подводящие к заключению: он присутствовал при ее зарождении. С какой гениальной отвагой, — думал он, — равной, быть может, отваге Лавуазье или Ампера[271], с каким дерзновением Вентейль экспериментирует, открывает тайные законы неведомой формы, ведет незримую упряжку через неизвестность к единственной возможной цели, доверяется ей, хотя никогда ему не увидеть ее воочию! Какой прекрасный диалог между роялем и скрипкой услышал Сванн в начале последней части! Отмена человеческих слов не поощряла произвол фантазии, как можно было бы ожидать, а изгоняла всякий произвол вообще; никогда еще ни один язык на свете не был столь неумолимой потребностью, никогда вопросы не были так насущны, а ответы — так внятны. Сперва жаловался одинокий рояль, как птица, покинутая другой птицей; скрипка услышала и откликнулась, будто птица с соседнего дерева. Это было словно в первые дни творения, словно только они двое и были в мире или, вернее, в мире, закрытом для всего остального, выстроенного по логике единого творца, в мире, где никогда никого не будет, кроме них двоих, — и этим миром была соната. Птица ли, душа ли еще не до конца осуществившейся фразы или невидимая стонущая фея выпевала жалобы, которые потом нежно повторял рояль? Она вскрикивала так внезапно, что скрипач еле успевал вскинуть смычок, чтобы подхватить этот звук. Волшебная птица! Скрипач, казалось, хотел ее очаровать, приручить, поймать. Он уже проник в ее душу своими заклинаниями, и она сотрясала одержимое тело скрипача, словно тело медиума. Сванн знал, что она заговорит еще раз, и уже настолько успел раздвоиться, что, пока он ожидал неминуемого мига, когда она возникнет перед ним, его сотрясло одно из тех рыданий, какие исторгают у нас прекрасный стих или печальная весть, но не наедине с самими собой, а когда мы делимся ими с друзьями и словно видим себя их глазами, как другого человека, чье чувство, надо думать, их растрогает. И вновь она появилась, но на сей раз повисла в воздухе, словно остановилась на лету, и звучала только одно мгновенье, а потом замерла. Но из того краткого времени, пока она длилась, Сванн не терял ни секунды. Она еще была здесь, как переливающийся мыльный пузырь, который вот-вот лопнет. Ни дать ни взять радуга — ее блеск слабеет, тускнеет, потом снова вспыхивает и перед тем, как угаснуть, на мгновенье загорается ярче всего: к двум цветам, которые были видны до сих пор, она добавляет другие пестрые и переливающиеся полоски, всю призму, и вовсю играет ими. Сванн не смел шевельнуться, ему хотелось бы, чтобы все присутствующие замерли, как будто малейшее движение могло нарушить сверхъестественное, прекрасное и хрупкое сияние, которое вот-вот уже должно было рассеяться. Правду говоря, никто и не думал разговаривать. Неизреченные слова одного-единственного отсутствующего человека, может быть покойного (Сванн не знал, жив Вентейль или умер), витали над головами музыкантов, выполнявших свои священнодействия, и этого было довольно, чтобы триста человек застыли на своих местах и эстрада, на которой происходило это заклинание души, преобразилась в один из самых величественных алтарей, на каких только может вершиться сверхъестественное таинство. А когда фраза наконец развеялась, разлетевшись на клочки других мелодий, уже шедших ей на смену, Сванн в первый момент почувствовал раздражение, видя, как графиня де Монтерьендер, известная своими благоглупостями, наклоняется к нему, чтобы поделиться впечатлениями, не дожидаясь даже конца сонаты, и все-таки он не мог удержаться от улыбки и, возможно, нашел глубокий смысл, которого она сама не чувствовала, в словах, которые подвернулись ей на язык. Очарованная виртуозным исполнением, графиня воскликнула: «Это чудо что такое, никогда не испытывала ничего подобного…» — но добросовестность заставила ее уточнить это первоначальное утверждение, и она добавила оговорку: «Ничего подобного… с тех пор как была на спиритическом сеансе!»