С какой стати думать, что там, с Форшвилем или с другим, она отведает тех упоительных радостей, которых не испытывает рядом с ним и которые порождены его изобретательной ревностью? Если Форшвиль и думает о нем, хоть в Париже, хоть в Байрейте, Сванн для него — просто человек, играющий важную роль в жизни Одетты, тот, кому он обязан уступать место, если встретит его у Одетты. Если Форшвиль и Одетта будут торжествовать, что попали в Байрейт назло ему, — он сам этого добился, бессмысленно пытаясь им помешать, а если бы он одобрил ее план, вполне, кстати, приемлемый, ей бы казалось, что она там с его одобрения, она бы чувствовала, что он ее туда послал, он ее там устроил, и она была бы обязана Сванну удовольствием принимать этих людей, которые столько раз принимали ее.
Она уедет, и они останутся в ссоре, и он ее не увидит больше до отъезда, — а ведь если бы он послал ей деньги, если бы он одобрил поездку, позаботился о том, чтобы сделать ее как можно приятнее, Одетта примчалась бы к нему, счастливая, благодарная, и он наконец бы с ней повидался — радость, которую он не испытывал вот уже неделю и которой ничто не могло ему заменить. Потому что стоило Сванну вообразить себе Одетту без отвращения, как он вновь видел в ее улыбке доброту; а как только ревность переставала примешиваться к его любви и подстрекать его на то, чтобы отобрать Одетту у всех остальных, эта любовь снова становилась более всего жаждой ощущений, которые ему дарила Одетта, жаждой блаженства, наступавшего, когда он, словно спектаклем или явлением природы, наслаждался ее устремленным ввысь взглядом, ее зарождающейся улыбкой, переливом ее голоса. И это удовольствие, отличное от всех остальных, в конце концов выработало в нем потребность, утолить которую могла только она — своим присутствием или письмами; потребность была почти такая же бескорыстная, эстетическая, извращенная, как другая потребность, возникшая в этот период новой жизни Сванна, когда засуха и депрессия предшествующих лет сменилась духовным переизбытком, а он знал, чему обязан этим нежданным обогащением своей внутренней жизни, не больше, чем человек хрупкого здоровья, который вдруг начинает крепнуть, полнеть и как будто идет на поправку; эта другая потребность, развившаяся в нем вне всякой связи с реальным миром, была потребность слушать музыку и разбираться в ней.
Химия его недуга была такова, что любовь в нем сперва превращалась в ревность, а потом он снова начинал ощущать нежность и жалость к Одетте, она вновь становилась для него прелестной и доброй. Ему было совестно, что он был к ней жесток. Он хотел видеть ее рядом, а кроме того, он хотел заранее доставить ей какое-нибудь удовольствие, чтобы по ее лицу и улыбке прошлась резцом и кистью благодарность.
Поэтому Одетта была уверена, что через несколько дней он вернется к ней такой же нежный и покорный, как раньше, и предложит мириться; она больше не боялась его рассердить; у нее даже вошло в привычку говорить ему то, что его раздражало, отказывать ему, когда ей это было удобно, в тех милостях, которыми он больше всего дорожил.
Она, может быть, не понимала, насколько он был искренен по отношению к ней во время ссоры, когда сказал, что не пошлет денег, и пытался причинить ей боль. Она, может быть, тем более не понимала, как искренен он по отношению не только к ней, но и к самому себе в других случаях, когда решал некоторое время к ней не ездить — ради будущего их отношений, чтобы показать Одетте, что способен без нее обойтись, что всегда может с ней порвать.
Иногда это случалось после того, как она несколько дней не доставляла ему новых огорчений; он знал, что в ближайшие дни, заезжая к ней, не получит никакой особенной огромной радости, а скорее всего, получит какое-нибудь огорчение, которое положит конец его спокойствию; тогда он ей писал, что очень занят и не сможет с ней повидаться ни разу в те дни, о которых они договаривались. Но тут приходило письмо от нее, разминувшееся с его письмом: она как раз просила перенести их свидание, он ломал себе голову почему; на него вновь наваливались подозрительность и горе. Его охватывала такая тревога, что он уже не мог выполнять решений, принятых в состоянии относительного мира в душе: он мчался к ней и требовал ежедневных встреч. Но даже если она не писала ему первая с отказом, если она просто отвечала согласием, этого было довольно: он уже не мог ее не видеть. Потому что, наперекор всем его расчетам, согласие Одетты все для него меняло. Ведь обладая чем-то, мы пытаемся себе представить, что было бы, если бы мы это потеряли, и тем самым мысленно удаляем это из своей жизни, оставляя все прочее на своих местах, будто одно не связано с другим. Но потеря чего-то одного — это не просто единичная потеря, а потрясение всего устройства нашей жизни, новое состояние, которое невозможно вообразить, пребывая в прежнем.