А Сванн совершенно не пытался ее переубедить; он считал, что его собственное понятие о том, что такое шик, ничуть не лучше — такое же глупое и бессмысленное, — и совершенно не считал нужным просвещать на этот счет свою любовницу, так что месяцы шли, а она по-прежнему не любопытствовала, к кому он ходит, интересуясь только пропусками на взвешивание жокеев да билетами на скачки и премьеры, которые он добывал через своих знакомых. Ей хотелось, чтобы он поддерживал такие полезные связи, но они представлялись ей не слишком-то шикарными с тех пор, как она увидела проходившую по улице маркизу де Вильпаризи в черном льняном платье, в чепце с завязками.
— Но darling, она выглядит как билетерша, как старуха консьержка! И это маркиза? Я вот не маркиза, но ни за какие деньги не выйду в таком виде!
Она не понимала, как это Сванн живет в особняке на Орлеанской набережной[204], и, не смея ему в этом признаться, считала, что это его роняет.
Разумеется, она утверждала, что любит «древности», и с напускным восторгом знатока рассказывала, как она обожает провести день в антикварных лавках, в поисках всяких «штучек», всего, на чем лежит «отпечаток времени». Она упрямо считала для себя делом чести никогда не отвечать на вопросы и «не давать отчета», как провела день: казалось, она следует в этом некоему семейному правилу; но как-то раз она рассказала Сванну о подруге, у которой была в гостях, и у этой подруги все было «стильно». Правда, Сванну так и не удалось у нее выпытать, что это был за стиль. Хотя потом, подумав, она ответила, что все там было «средневековое»[205]. Имелось в виду, что стены были обшиты деревянными панелями. Немного погодя она опять заговорила с ним об этой подруге и неуверенно добавила, напустив на себя понимающий вид (с таким видом мы упоминаем человека, с которым накануне обедали и чьего имени никогда прежде не слыхали, но хозяева дома обращались с ним как со знаменитостью, поэтому мы уверены, что наш собеседник знает, о ком мы говорим): «У нее столовая… восемнадцатого века!» Правда, ей самой это казалось безобразно и голо, словно дом не до конца отделан, и женщины выглядят уродинами, и модные вещи на таком фоне никогда не будут смотреться. В конце концов она вернулась к этой теме в третий раз и показала Сванну адрес человека, отделавшего эту столовую: она хотела его пригласить, когда у нее будут деньги, и узнать, нельзя ли устроить что-то подобное у нее дома, конечно, не совсем то же самое, а просто такую столовую, о которой она мечтала, хотя, к сожалению, размеры особнячка ей этого не позволяли, — с высокими горками, с мебелью Возрождения и каминами, как в замке Блуа[206]. В тот день она проговорилась Сванну, какого она мнения о его жилище на Орлеанской набережной: когда он позволил себе заметить, что не в восторге от поддельной старины, которую выбрала подруга Одетты вместо стиля Людовика Шестнадцатого, который, конечно, совершенно не в моде, но выглядит подчас очаровательно, — она возразила: «Не хочешь же ты, чтобы она жила, как ты, среди ломаной мебели и потертых ковров»: почтение к буржуазности еще преобладало в ней над дилетантским эстетством кокотки.
Тех, кто коллекционировал древности, любил стихи, презирал низменные расчеты и грезил о чести и любви, она относила к элите, неизмеримо превосходящей простых смертных. Причем ей не надо было, чтобы человек был искренне предан прекрасному — нужно было только говорить об этом вслух; если за обедом сосед по столу признавался ей, что любит бродить без дела, рыться в пыли старых лавочек, что в наш торгашеский век ему не дождаться признания, потому что выгода его не интересует и вообще он опоздал родиться, — вернувшись домой, она говорила: «Какой чудный человек, сколько сердечности, я и не подозревала!» — и проникалась к нему внезапной безграничной дружбой. Зато если кто-нибудь, как Сванн, имея те же самые вкусы, об этом помалкивал, она оставалась холодна. Она соглашалась скрепя сердце, что Сванн не дорожит деньгами, но добавляла с брюзгливым видом: «Но это совсем другое дело»; и в самом деле, на ее воображение действовало не само бескорыстие, а его лексикон.