— Не бойтесь, — проговорил он, — ничего страшного.
Он обнял ее за плечо и притянул к себе, чтобы поддержать; потом сказал:
— Главное, ничего не говорите, отвечайте мне только знаками, вы еле дышите. Вам не помешает, если я поправлю цветы у вас в вырезе корсажа? Они от толчка съехали в сторону. Как бы вам их не потерять, — можно, я их засуну немного глубже?
Она не привыкла, чтобы мужчины с ней так церемонились, и с улыбкой сказала:
— Нет, нисколько не помешает.
Но он, смутившись ее ответом, а может быть, желая показать, что был бескорыстен, или даже сам начиная верить в собственное бескорыстие, воскликнул:
— Нет-нет, не говорите ничего, вам и без того трудно дышать, просто кивните в ответ, я пойму. Я вас в самом деле не обеспокою? Видите, тут немного… по-моему, на вас попало немного пыльцы; можно я стряхну? Это будет не слишком грубо, не слишком бесцеремонно? Вам, наверно, щекотно? Просто я не хочу трогать платье, а то сомну бархат. Знаете, цветы вот-вот упадут, их совершенно необходимо укрепить — вот так, чуть поглубже. Нет, правда, я не слишком навязчив? Я только понюхаю: неужели больше не пахнут? А я даже не знаю, какой у них запах, можно? Скажите откровенно!
Она улыбнулась и слегка пожала плечами, словно говоря: «Вот глупый, вы же видите, что мне приятно».
Другой рукой он провел вдоль ее щеки; Одетта смотрела на него пристально, с видом томным и серьезным, как женщины на картинах флорентийского мастера, с которыми он находил в ней сходство; точно как у них, ее большие глаза, сверкающие из-под прикрытых век, казалось, вот-вот прольются, словно две слезы. Изгиб ее шеи был тот самый, что у женщин на картинах в языческих и религиозных сценах. И приняв позу, которая, несомненно, была ей привычна, которую она находила уместной в такие минуты и принять которую не забывала никогда, она будто из последних сил удерживалась, влекомая невидимой силой, чтобы не упасть в объятия Сванна. Но прежде чем она словно нехотя уронила лицо навстречу его губам, Сванн сам какую-то секунду обеими руками удерживал его на расстоянии. Он медлил, чтобы его мысль могла поспеть за мечтой, которую она долго лелеяла, узнать ее и уследить за ее осуществлением: так зовут родственницу, чтобы она поучаствовала в успехе ребенка, которого она всегда от души любила. А кроме того, может быть, Сванну хотелось бросить последний взгляд на лицо Одетты, еще ему не принадлежавшей, еще даже не целованной ни разу, — так, уезжая навсегда, смотрят в день отъезда на пейзаж, который хотят унести с собой в памяти.
Но он был с ней так робок, что в конце концов, уже после того, как обладал ею в тот вечер (когда все началось с того, что он поправлял ее орхидеи), он не то боялся ее обидеть, не то опасался, как бы ей не показалось, что он тогда ее обманул, не то не смел обнаружить более дерзкие притязания, чем это (которое повторить было не страшно, потому что в первый раз оно Одетту не рассердило), — и в следующие дни пускал в ход ту же самую уловку. Если у нее за корсажем красовались орхидеи, он говорил: «Как жаль, что сегодня вечером не надо поправлять орхидеи, они на месте, не то что тогда. Хотя, по-моему, вот ту не мешало бы немного выровнять. А можно понюхать, как они пахнут? Сильнее, чем те, быть может?» А если цветов не было: «Ах, где же орхидеи? Неужели нынче ничего не надо поправлять?» Так что некоторое время сохранялся порядок, установившийся в тот первый вечер, когда он начал с легких прикосновений пальцев и губ к груди Одетты, — и теперь каждый вечер его ласки начинались с того же самого; и гораздо позже, когда привычка поправлять (или притворяться, что поправляешь) орхидеи уже отошла в далекое прошлое, в их языке, в память об этом исчезнувшем из обихода обычае, осталась пережившая его метафора «заниматься орхидеями» — теперь это было расхожее выражение, которое они не задумываясь употребляли, чтобы упомянуть о телесном обладании, — при котором, собственно, никто ничем не обладает. Хотя этот особый способ выразить понятие «заниматься любовью» имел, наверное, не совсем тот же смысл, что другие синонимы. Можно быть пресыщенным сердцеедом, можно, переходя от женщины к женщине, считать, что все повторяется, что все известно заранее, — и все же, если женщина неприступна или слывет неприступной, в обладании ею появляется какое-то новое удовольствие: ведь мы можем его достигнуть только благодаря какому-нибудь непредвиденному повороту в наших с ней отношениях: таким поворотом и оказался для Сванна в первый раз случай с орхидеями. В тот вечер он, трепеща, надеялся (но Одетта, думалось ему, ни о чем не догадывается — не зря же она попалась на его уловку), что их широкие сиреневые лепестки откроют ему путь к обладанию этой женщиной; и быть может, предполагал он, Одетта просто не распознала того блаженства, которым он уже был охвачен, а не то она бы этого не допустила; вот почему ему, словно первому человеку на земле, впервые познавшему блаженство среди цветов земного рая, казалось, что это ощущение, к которому он рвется, — еще неизведанное, небывалое; вот почему особое слово, которое он для него нашел, хранило следы этого блаженства, нового и ни на что не похожего.