В сторону Сванна - страница 101

Шрифт
Интервал

стр.

 — это были, заодно с хризантемами, ее любимые цветы, поскольку обладали огромным достоинством: не были похожи на цветы, а были шелковые, атласные. «Вот эту как будто вырезали из подкладки моего пальто», — сказала она Сванну, показывая ему орхидею, с оттенком уважения к такому «шикарному» цветку, элегантной сестре, которую неожиданно подарила ей природа, пускай далеко отстоящей от нее на шкале живых существ, а все же такой утонченной и больше многих женщин заслуживающей места в салоне Одетты. Показывая ему поочередно химер с огненными языками, украшающих вазу или вышитых на экране, венчики орхидей в букете, серебряного черненого дромадера с глазами-рубинами, соседствовавшего на камине с нефритовой жабой, она поочередно то притворно пугалась злобных чудовищ, то хохотала над тем, какие они потешные, то краснела от непристойности цветка и оттого, что ей непреодолимо хочется поцеловать дромадера и жабу, которых она называла «лапушки». И это притворство контрастировало у Одетты с всплесками набожности: например, она почитала Лагетскую Богоматерь[190], которая когда-то в Ницце вылечила ее от смертельной болезни, и с тех пор всегда носила ее золотой образок и приписывала ему безграничную силу. Она заварила Сванну «свой» чай, спросила: «С лимоном или со сливками?» — и, когда он ответил: «Со сливками», улыбнулась в ответ: «Капельку?» Он похвалил чай, и она сказала: «Видите, я знаю, что вы любите». И правда, чай показался Сванну таким же изумительным, как Одетте: любовь ведь вообще стремится найти себе оправдание, гарантию прочности в тех удовольствиях, которые на самом деле без нее ничего не значат и исчезают с ее концом; поэтому, когда в семь часов он расстался с Одеттой, чтобы ехать домой одеваться к обеду, всю дорогу в карете его переполняла радость, которую подарил ему этот визит, и он твердил: «А хорошо все-таки иметь знакомую, у которой дома можно найти такую редкую штуку, как хороший чай!» Часом позже он получил от Одетты записку и сразу узнал этот размашистый почерк, в котором подчеркнутая британская прямизна навязывала видимость дисциплины корявым буквам, которые на менее пристрастный взгляд свидетельствовали бы, пожалуй, о беспорядке в мыслях, недостатке образования, неискренности и безволии. Сванн забыл у Одетты портсигар. «Лучше бы вы забыли у меня свое сердце, я бы его ни за что вам не вернула».

Второе посещение оказалось, пожалуй, более важным. В тот день, как всегда перед тем, как ее увидеть, он заранее воображал себе ее лицо, но, чтобы поверить в его красоту, приходилось думать только о свежих розовых скулах, забывая о щеках, которые так часто бывали желтыми, вялыми, иной раз в маленьких красных точечках; и это ограничение его удручало, подтверждая, что идеал недоступен, а счастье заурядно. Он вез ей гравюру, которую она хотела посмотреть. Ей немного нездоровилось; она приняла его в сиреневом крепдешиновом пеньюаре, кутаясь в какую-то роскошно вышитую накидку. Ее распущенные волосы струились вдоль щек, она стояла рядом с ним, слегка согнув ногу, словно в танце, а на самом деле чтобы легче было склоняться над гравюрой, которую она, опустив голову, разглядывала своими огромными глазами, такими усталыми, тоскливыми в те минуты, когда их не оживляло возбуждение, — и Сванна поразило, до чего она похожа на Сепфору, дочь Иофора[191], изображенную на фреске в Сикстинской капелле. У Сванна была такая особенность: он любил находить на картинах великих мастеров не только общие признаки окружающей нас реальности, но и то, что, напротив, на первый взгляд дальше всего отстоит от художественного обобщения и меньше всего способно его передать, а именно индивидуальные черты знакомых лиц: например, в бюсте дожа Лоредана работы Антонио Риццо ему бросались в глаза и высокие скулы, и брови вразлет, и вообще разительное сходство с его собственным кучером Реми; в красках какого-то полотна Гирландайо он узнавал нос г-на де Паланси, на одном портрете Тинторетто[192] — переход от округлости щеки к началу бакенбард, излом носа, проникновенный взгляд, воспаленные веки доктора Бульбона. Может быть, ему всегда было совестно, что он свел свою жизнь к светским отношениям и разговорам, и вот он словно чувствовал, как великие мастера снисходительно прощают его за это: ведь они и сами с удовольствием наблюдали и вводили в свои произведения такие лица, которые в каком-то смысле удостоверяли реализм, жизненность картины и присущий ей привкус современности; а может быть, он настолько заразился от светских людей легкомыслием, что испытывал потребность отыскивать в старинных полотнах это предвосхищение современности, эти отсылки к сегодняшним именам. Хотя, может быть, напротив, художественная натура в нем уцелела, и как раз поэтому отдельные черты в людях доставляли ему удовольствие и получали более общий смысл, стоило им отделиться от тех, кому они были присущи, и обрести свободу, просквозив в сходстве старинного портрета с позднейшим оригиналом, не изображенным на портрете. Как бы то ни было — возможно, именно оттого, что полнота восприятия, которую он обрел с некоторых пор, обогатила даже его вкус к живописи, хотя обрел он ее скорее благодаря любви к музыке, — теперь он наслаждался больше (и наслаждение это оставляло в нем более глубокий след), примечая, как похожа Одетта на Сепфору с картины того самого Сандро ди Мариано, которого чаще стали называть расхожим прозвищем Боттичелли, с тех пор как истинное понимание картин этого художника вытеснилось банальным и упрощенным представлением о них.


стр.

Похожие книги