— А еслив отберет, куда ты денешься?
— Не отберет.
— Я-то думала, моя Верка с Семеном сюда перейдут. Вычистили бы все, вымыли, печку перекинули — и живи! Дом-то еще хороший, он еще сто лет простоит. И огород был куда лучше. Настасья покойная в порядке его держала, вы им и жили.
— Не отберет, — повторил Филиппушка.
— Пошто же он приперся? Ни детей тут у него, ни родных. Пелагея-то Самойлова, сестра его, еще третьего года померла. Да и с ней они жили, как кошка с собакой... Имеет, стало быть, цель какую-то.
— Черт его знает. Племянники есть...
— А-а, племянники! Нужен он племянникам. Теперь и родные дети от родителей отказываются. Вон Мария Куклина выгнала мать! Да что говорить... Тебе-то девки так и не пишут, не зовут в город жить?
Она знала, что дочери Филиппушке не писали и вообще не давали о себе знать, но спрашивала об этом каждый раз, как бы жалея Филиппушку. — Вот дети-то пошли ноне. Вот дети! Не приведи господь.
После этих слов ей надо бы уже уходить, так как говорить вроде бы не о чем. Да и есть Филиппушке хотелось все больше. Но Лександра не торопилась. Она с любопытством разглядывала портреты и цветные картинки из журналов, налепленные на стенки, поскребывала ногтем грязь на столешнице, думала.
Филиппушка не утерпел, плеснул в алюминиевую кружку молока.
— Значит, вернулся, говоришь... Какой он из себя-то?
— Пузатый. Буржуй как буржуй. Каким ему еще быть?
— А я его помню молодым еще. Красивый он тогда был. Здоровущий такой, гимнастерка на груди чуть не лопается, чуб на лоб — кудрявый.
Лександра помолчала минутку. При этом крупное лицо ее приняло выражение снисходительно-сладкое, будто усмехалась, а глаза остались горестными.
— На свадьбе у него была. Под окном стояла. Всю ночь потом проплакала, что не мне достался. Он мне но росту подходил. Влюбилась, видать, дура. А была-то мокрушей, прости господи, лет тринадцать или четырнадцать... Скажи, прошло столько лет, а помню... Так ты, Филиппушка, не отдавай избу-то, не отдавай, и все! Ты вон Советскую власть завоевывал, имеешь право. Пусть попробует!
— Не отберет, — сказал Филиппушка.
— Я первой за тебя восстану. Где это видано — избу ему! Рабочим жить негде. Не-ет...
Филиппушка удовлетворенно помолчал.
— Ой, что ж это я,— всполошилась Лександра.— Потеряли, поди, меня уже дома. А я сижу и сижу. Бежать надо.
— А то посиди, куда спешить? — сказал Филиппушка.
— Да дома хоть ночь не спи, все работа находится.
Она взяла со стола пустую банку, сунула ее под серый передник и откланялась.
Филиппушке и вправду не хотелось, чтобы она уходила. Пусть бы сидела, трепала свою чепуху, разгоняла какие-то неясные тревожные мысли. Бабьи слова — они пустые, а душу радуют. Но как удержать?
Он закрыл за Лександрой сенную дверь, набросил крючок, достал из сундука кусок хлеба, поел, потом снял тужурку, повесил на гвоздь, на ней укрепил картуз и только тогда прилег на неразостланную кровать. Устал. В левом боку, там, где сердце, что-то тонко щемило.
Филиппушка знал, что сегодня долго не уснет.
По случаю приезда дяди в избе Самойловых накрыли праздничный стол. Немудреная закуска разложена на тарелки — мятый зеленый лук с розово-белыми кружочками редиски, только что с гряды белобокие огурцы, красные глянцевые помидоры, окрошка без мяса — где его летом взять? — все издавало запах огородной свежести, и глазу приятно было смотреть.
— Смотреть приятно, а есть нечего, —возразила на похвалу Колюхова Анна, жена племянника Василия, хозяйка дома. — Может, Васька консервов каких принесет. Где его черти держат? Полночь скоро.
Анна красивая, богатая телом и на улыбки щедрая, но с характером — никто, видать, ей не указ, сама себе голова. Серые глаза от возбуждения зелеными кажутся, губы спелые. Молодая. Должно, военная уже. Говорила из чьих, да Колюхов так и не понял. Анна, ну и ладно.
— У нас все это лакомство. Вот такой пучок луку двадцать копеек. Два рубля по-старому. Черт знает как дерут! — говорил он так, чтобы только не молчать.
Ему было неловко оттого, что все это затеяно ради него, не знакомого ни племянникам, ни их супругам, которых ждали с минуты на минуту, и оттого, что малолетки еще не спали, толкались в закутке, в десятый раз переделивая его нехитрые подарки, но виду старик не подавал. Сидел неподалеку от расцветающего стола с домашней важностью, будто не он в гости привалил, а к нему собираются, на хозяйку смотрел, будто заранее знал, как повернется она сейчас и что скажет, и беседу вел с уважением и к ее словам и к своим. И только незначительность разговора, лоскутность неопределенная его, выказывала неуютность и волнение Колюхова.