Хоть и собрались тут все свои, все блондины, как приговаривал Василий, все же чувствовали себя все неловко, напряженно. Разговор шел вроде и о деле, об уборочной, но какой-то рыхлый, необязательный, шутки в адрес женщин кидались нарочно громко, заученно, вопросы Колюхову задавались тоже без интересу, лишь бы держать его в кругу, и он отвечал коротко и неопределенно.
Мужики курили и надымили уже порядочно, пришлось открыть окна. Колюхову казалось, что вся эта неловкость случилась из-за него, из-за того, что племянники не знают, о чем с ним, стариком, можно говорить, и он пересел к окну и стал смотреть на ярко-зеленый куст крыжовника, высвеченный квадратом яркого электричества. Кто-то выплеснул на куст недопитую воду, и листья выглядели так, будто только что прошел короткий дождь.
«Жаль, Пелагея померла, не дождалась, — думал Колюхов, —все тогда было бы по-другому. Этим что до меня, кто я им? — чужой дядя. Сестра, она и есть сестра. Росли вместе, нос ей вытирал...»
Но маленькая Палашка никак не вспоминалась. Вставала в памяти не Палашка — Пелагея Самойлова, ладная, широкозадая баба в соку, веселая, перенявшая от мужа привычку резать в глаза «правду-матку», похожая лицом на него, Федора, и все же и тогда уже совсем чужая. Оно и понятно: вылетят птенцы из гнезда, совьют свои гнезда и готовы глаза друг другу выклевать за паршивую соломинку. К тому же — тсозы[1], комбеды, кулаки, черт те что! — не до родства-кумовства. Теперь бы другое дело: ничего меж ними не встало бы, не помешало вспоминать, говорить, делиться последними , днями. Так нет ведь — померла!..
— Надо бы завтра на кладбище сходить,— сказал он вслух. Думал, никто и не услышит его неуместного слова, но сразу же отозвался племянник Виктор:
— Сходи, дядя. Нам-то некогда. Им вон уборка, мне на ферму, коровка там заболела. А ты с детьми сходи, они знают где.
Виктор работал в совхозе ветеринаром, и это сказалось не только на его характере, но и на всем облике: приземистый, лысый, он походил на большую добрую лягушку, кривил все время в неумелой улыбке рот и сыпал частыми ласковыми словечками: коровка, молочко, хлебушко, и отсутствующую по болезни жену именовал не иначе как Тонечкой, при этом стеснялся и горбился. Видно, как привык в молодости стыдиться своего занятия, так и пошло. Василий обозвал его телячьей повитухой, а он и не подумал обидеться. В кого такой — не колюховский, и не самойловский. За что и награды только?
— Там от елочки оградка голубенькая,— уточнил Виктор.
— Да найду, найду, Иванович, — успокоил его Колюхов. — Делать мне нечего...
Пришли соседи с баяном, стеснительно-важные и громкоголосые, и всем полегчало: можно начинать.
Мужики уселись первыми. Федора Андреевича усадили на красное место, бабы расселись напротив мужчин, и Василий на правах хозяина первым поднял стопку:
— С приездом, дядя Федя! Спасибо, что наведался.
Все чокнулись друг с другом, выпили, застучали вилками. А Колюхов будто подавился слетевшим с Васькиного языка словечком «наведался», не проглотить его. «Наведался!» — Он не наведался, он приехал. В родное село. К себе. К себе потому, что он, Колюхов, кроме как здесь, считай, нигде и не жил. И мысль эта так поразила его, что он не сразу расслышал слова племянников, обращенные к нему.
Спрашивали, как он там живет в городе своем, и он коротко повторил то, что уже рассказывал хозяевам, но на этот раз выходило, что живет — не тужит. Обидное словечко «наведался» требовало отвечать именно так. И все торопливо согласились с ним: чего тужить, когда народу там, как мурашей в муравейнике, не успеешь потолкаться — день прошел, назавтра опять то же самое. И это скорое согласие подсказало Колюхову, что никогда он не будет этим молодым еще людям родным и близким и что собрала их сюда только забытая уже почти совсем обязательность блюсти приличие к стареющим предкам своим.
И еще ему стало казаться, что все смотрят на него, как на давно вымершего мамонта, ждут каких-то историй про старину, а он и не помнит старины этой самой: все вроде бы вчера совершилось — и детство, и молодость, и вся жизнь. Сжались, спрессовались десятилетия в годы, годы в дни, дни в минуты, и вроде бы ты только что на свет родился. А ведь было, все было...