Оказывается — узнал чуть позже Шахвани, — тот мечтательный юноша-старичок, рывшийся в лавках старьевщиков и собирателей трав, так поднаторел во врачевании, что обошел отца, нашел средство вылечить правителя Бухары эмира Нуха Ибн Мансура, за что и удостоен был его милостей.
Вот когда, наверное, появилась впервые та самая крыса зависти, которая всю жизнь грызет Шахвани. И не только его! Чем больше росли известность Ибн Сины в Бухаре, успехи его в благородном деле врачевания и в разных иных науках, тем сильней грызла крыса зависти и Шахвани, и достопочтенного отца его.
Вскоре старый эмир Нух Ибн Мансур скончался, наследовавшего престол Мансура Ибн Нуха отправили на тот свет заговорщики (два года всего и процарствовал), следующий неудачник из эмирской семьи Самани, Абдул Малик, не сумел удержать за собой Бухару, которую взял, разграбил и частично сжег тюрок илек-хан Наср. Весь Мавераннахр[49] теперь был под властью тюрков-степняков. Если еще совсем недавно вельможи бухарские насмехались над степняками, то теперь почитали за счастье и честь отдавать замуж своих дочерей в тюркские родовитые семьи и брать в жены своим сыновьям дочерей тюркских беков.
Так и достопочтенный Абу Файсал посадил однажды своего сына на коня и повез в степь.
Стояла ранняя весна. Безграничные степи за Афшаной бухарской кишмя кишели отарами овец, табунами лошадей: радовали глаз белые, красные, желтые, коричневые юрты, вокруг которых скакали всадники-подростки, резвились девушки в круглых красивых шапочках с беркутиным пером и серебряных украшениях в косах.
Старый Абу Файсал остановился возле самой красивой белой юрты, что стояла на самом высоком холме. Отца с сыном встретил высокий пожилой мужчина в белой войлочной шапке, белом длинном чекмене, подпоясанном серебряным пояском. Увел Абу Файсала в юрту. А Шахвани остался снаружи. Рассматривал девушек, которые хлопотали возле юрт, любовался их живыми, открытыми, как принято у степняков, лицами. Отец по пути рассказывал, будто у этого тюркского бека богатства не меньше, чем у правителя Бухары. И есть шестнадцатилетняя дочь, которая, увы, больна, но, даст бог, поправится, потому как отец-то лекарь из всех лекарей первейший.
Ишь они какие, степнячки! Смелые, задорные, смешливые.
Сердце Шахвани и таяло, и разгоралось.
Через несколько недель после поездки в степь повторилась, однако, знакомая история. Как-то ночью Шахвани веселился с друзьями у себя в саду — и нежданно нагрянул отец. Одного его вида можно было устрашиться: лицо белей снега, серые глаза под седыми бровями кровью налились. Шатается как пьяный. Он взошел на террасу, пнул ногой развалившегося на курпачах отпрыска своего, закричал яростно на друзей. Поднял трость над головой — и вдруг выпала она из рук его, будто тяжелый куль с мукой, всем большим, тучным своим телом грохнулся он наземь.
Как узнал Шахвани позже, опять дорогу отцу перешел молодой лекарь. Ибн Сина нашел нужное лекарство, спас от, казалось, неизлечимой болезни дочь бека, вознагражден был за это щедро, конечно, а дочь бека, как поговаривали, влюбилась в молодого исцелителя. Правда то было иль нет — точно неизвестно, слухи и толки дошли до бека, и тогда бек, забрав дочь, уехал из Афшаны.
Что точно было известно, так это то, что, сгорая в огне зависти, отец Шахвани сильно поколотил своего избалованного балбеса-сына и отдал душу аллаху. А сын его — поистине: «Сулейман умер, дэвы освободились»[50] — начал кутить так, что быстро пустил на ветер все накопленное отцом. И было на что кутить, что промотать! У Абу Файсала, главного лекаря последних эмиров из семейства Самани, собственность была немалая. И вот по прихоти непутевого сына распахнулись в глубоких подвалах тяжелые кованые сундуки, и полетели из них в распродажу редкостные изделия золотые, женские украшения, ширазские ковры, дорогая посуда, канделябры и подсвечники: туда же, в распродажу, пошли знаменитые скакуны, разукрашенные кареты: потом уплыл из рук самый дворец, а за дворцом — огромный сад с прудами и серебристыми фонтанами: и конюшни, и скотные дворы вместе со скотом. И Шахвани все сползал и сползал сверху вниз: из дворца перекочевал в дом прислуги, оттуда в заброшенный летний домик… а там и в конюшню… В конце концов увидел он однажды, проснувшись поутру с похмельно-больной головой, что лежит в жалкой лачуге в садовом закутке. Ни вина и ни кусочка хлеба перед ним! На плечах халат, которым бы и нищий побрезговал, в сундучке у изголовья — пусто, какие-то заплесневелые травы на дне его да два пузырька, открыл, нюхнул, сморщился.