Отрывок из ненаписанных мемуаров С.И. Степанова:
Оказывается, момент смерти для сознания неуловим. Я, Сергей Иванович Степанов, председатель Московского областного суда, не помню мига катастрофы. И теперь мне понятно, что уже тогда, утром девятнадцатого июля 1935 года, смерть могла забрать меня полностью. Сейчас я лишь вспоминаю дорогу от дачи: сосны Серебряного бора, по бокам гладь воды, в которой играют солнечные блики, ржаное поле, начинающее желтеть. Я сижу рядом с шофёром, у меня на коленях внук Володя. Сзади жена, сын Борис, сестра Вера, второй внук Серёжа. Все мы едем по своим делам в Москву, разговариваем, смеёмся...
И всё. Больше никаких воспоминаний. Я открываю глаза и вижу палату в Кремлёвском отделении Боткинской больницы. Нет боли — только невозможно пошевелиться.
— Всё будет в порядке, Сергей Иванович, — слышу я ласковый мужской голос (это мой лечащий врач, профессор Готье). — Двигаться не надо, вы в гипсе, сломано четыре ребра. Все ваши целы...
Я ничего не могу понять, ничего не могу вспомнить. Уже потом, когда приходят близкие, узнаю: наш лимузин столкнулся с встречным грузовиком-бюсингом. Шофёр, недавно демобилизовавшийся танкист, пытался обогнать автобус. Я вспомнил: впереди пылил по неасфальтированной дороге неуклюжий, медленный итальянский автобус жёлтого цвета. Да, когда дочь Соня рассказывала подробности автомобильной катастрофы, я вспомнил, вернее, увидел впереди этот автобус. А вот встречный грузовик... Нет, не помню...
Ещё профессор Готье сказал:
— Поставим вас на ноги, голубчик, только извольте слушаться. — Но что-то такое прозвучало в его голосе... Или мне показалось? Не знаю, как объяснить. Только я понял, почувствовал: я не выйду из этой палаты, я умру... А доктор между тем говорил: — Однако лечение займёт порядочно времени. У вас ещё осколком ребра повреждено правое лёгкое. — Профессор Готье улыбнулся. — Самое время писать мемуары. Уйма свободного времени.
Писать мемуары...
Я закрыл глаза и, кажется, опять провалился в небытие, потому что, когда снова вернулся в реальность, палата была пуста. На белом столике горела лампа под синим стеклянным колпаком, и о него билось несколько серых бабочек.
Почему-то опять в сознании прозвучала эта фраза: «Писать мемуары».
«Какой из меня писатель? — подумал я. — И времени совсем не уйма, — продолжал я рассуждать про себя, находя в этом странное успокоение. — Потом... Чтобы писать мемуары, наверно, должна быть спокойной совесть. Спокойна ли у меня совесть? Нет...»
Я снова закрыл глаза. И новая пронзительно-радостная и страшная мысль поразила меня: больше никогда я не войду в зал Областного московского суда в качестве его председателя. Какое облегчение! Какая тяжесть падает с плеч! Не прозвучит указующий звонок сверху. Не войдёт без стука в мой кабинет человек неопределённого возраста, куратор НКВД...
Спасительный сон снова наваливался на меня.
...Нет, это был не сон, а небытие. Шли дни, лечение не давало результатов. Что-то с лёгкими. Не ощущая никакой боли, я слабел, постоянно был в испарине, дыхание стало свистящим, и я сам ощущал его гнилостный запах. Всё чаще я проваливался в бессознательное состояние: сон не сон... Небытие.
И однажды, открыв глаза, я увидел, что рядом с кроватью, на белом табурете, сидит красавец мужчина, показавшийся мне огромным.
Я сразу узнал его, хотя мы не виделись многие годы. Сколько? Наверно, с 1920-го, когда он уехал из Тулы в Азербайджан, в Баку.
Да, я сразу узнал его: Гришка. Григорий Наумович Каминский, теперешний нарком здравоохранения страны.
Потом мне стал понятен этот визит: дочери Соне показалось, что профессор Готье неправильно меня лечит, у неё возникли какие-то подозрения... Тогда, после недавнего убийства Кирова, подозрение становилось незримым знамением нашей жизни. В семье, естественно, знали о нашей совместной работе с Каминским в Туле во время революции и гражданской войны. И вот...
Я всматривался в его лицо. Всё тот же красавец, только заматерел, раздался в плечах, исчезла юношеская хрупкость, отличавшая его в ту пору, когда он стоял во главе тульской большевистской организации, и... Как определить это? В чертах лица появилась жёсткость, даже... Не могу найти нужного слова. Непримиримость, что ли? Или властность? И я поймал себя на мысли, что эти черты возникали на лицах многих крупных партийных и государственных работников, с которыми мне приходилось встречаться. Знак нашего сурового времени?