Поскольку аббревиатуры придумали для экономии времени и бумаги, то и мир, ими образованный, был очень мал, хоть и весьма разнообразен. Я обратил внимание, что дни недели, принадлежа к разряду слов сломанных, сокращенно выглядели так: Воск., Понед., Втор., Суб., Чет., Пятн., Суб. Каждое слово делилось примерно пополам, так что, едва успев проглотить один день, ты уже оказывался в следующем – все в этом мире сокращений происходило с головокружительной быстротой. Я проник в одну из этих недель через воскресенье, или Воск., и предполагал пройти ее всю. И выглядел великаном по сравнению с этими крошечными куцыми днями, но при этом должен был перебираться через них на четвереньках, словно полз по трубе. Голова была уже во вторнике, а ноги еще оставались в понедельнике. Ощущение беспредельной власти над временем пьянило меня, потому что время вдруг оказалось во мне, а не я во времени. Приложить немного усилий или отсечь еще по буковке от каждого слова – и я смог бы засунуть всю неделю в рот, проглотить и навсегда оставить в себе, вживить в нутро, превратить во что-то наподобие печени или почек. И меня озарило, что таким образом никогда больше не буду терять времени, потому что мои дни и годы из транспортного средства, которое доставляет тебя из детства в старость, а оттуда – в смерть, превратятся в железу, выделяющую длительность, как другая вырабатывает желудочный сок.
Я не знал, какие выгоды сулит мне такое взаимодействие со временем, но по наитию чувствовал: оно будет естественней, чем все, что было известно раньше. И не становятся ли часы, которые мы носим на запястье, механической альтернативой – своего рода протезом – внутренним часам, утраченным в ходе эволюции, вроде того, как – если верить рассказам отца – мы потеряли зуб мудрости из-за неуклонного уменьшения челюстей?
Когда я добрался до воскресенья, там сияло солнце, меж тем в пятнице, где еще находились мои ноги, вдруг хлынул настоящий ливень.
Названия месяцев тоже ужались вдвое, уступая место годам, которые пролетали в мгновенье ока. Я проносился сквозь них, грохоча, как железнодорожный состав в туннеле, и замечал, что по мере движения вперед у меня удлиняются ноги, пробиваются и тут же густеют борода и усы. Это было забавно, до тех пор, пока к изменениям физическим не начали присоединяться умственные и душевные, так что я постепенно и неуклонно превращался в другого человека. И тогда, испугавшись, круто развернулся и помчался в противоположную сторону, обретая по пути прежние вид и натуру.
Мне казалось, что месяцы похожи на станции метро или электрички, куда люди прибывают с надеждой, что с ними там что-нибудь да произойдет, и откуда уезжают в разочаровании, ибо не произошло ничего. Я видел, как многие, так же как мой отец, радостно въезжали в январь в надежде выучить английский и достигали декабря с планами уж на будущий-то год взяться за это дело непременно. Жизнь в этом сокращенном мире длилась четыре дня, и от этого проще было осознавать, как трудно достичь намеченной цели и как грустно становится, когда ты все же добиваешься, чего хотел.
Чтобы отделаться от этих неприятных ощущений, я вышел из энциклопедии и тут, оглядывая гостиную с отчуждением человека, который вернулся из долгого путешествия, понял: то ли на меня давил час дедовых похорон, то ли необходимость проскочить всю карту реальности целиком, но я пронесся из конца в конец слишком стремительно и потому-то был так измучен. Я ведь не вполне еще поправился, и затраченные для путешествия усилия оказались чрезмерны и измотали вконец. Встал с кресла, чтобы один том энциклопедии поставить на полку, а другой – снять оттуда, и, проходя мимо зеркального шкафа, увидел свое отражение и долю секунду не узнавал себя, хоть и не сомневался, что это я. Глаза ввалились и были окружены лиловыми тенями. В ту пору я уже несколько раз пробовал бриться, но скорее из стремления подражать взрослым, чем по необходимости. Теперь я увидел, что пушок над верхней губой не только стал гуще, но и превратился в длинные тонкие волоски. Возможно, что они выросли за время моей болезни, подумал я сначала, но потом понял – нет, они появились, когда я проносился через ужатые годы, и почему-то не исчезли, когда повернул назад. Никуда не пропало и другое – вот, например, те ощущения быстротечности и краха, что охватывали меня при взгляде на месяцы, громоздящиеся друг на друга. И тень, сгустившаяся на верхней губе, обозначала, быть может, присутствие другой тени – той, которая нависла над всей моей жизнью и которую не рассеять никакими силами, сколько бы я ни брился. Эту цену я заплатил, чтобы узнать: действительность возникла оттого, что буква