— Увы! — отвечал герцог. — Ничем не могу помочь твоей печали. У меня нет никакого желания отдать себя в руки королевской стражи, а кроме того, я еще не завершил свои работы в этом районе.
— Ну вот, так я и думал, — вздохнул Сфен, — что мы не скоро вернемся в родные пенаты.
— Ты явно страдаешь от ностальгии, — заметил Стеф, которого немногословие товарища подстегнуло к болтовне.
— Ностальгия? — удивился Сфен. — Это слово мне неизвестно.
— Оно появилось в обиходе сравнительно недавно, — сказал Стеф наставительно. — И происходит от греческих слов «ностос», что означает «тоска», и «альгос», что на том же языке значит «возвращение». Следовательно, термин этот вполне приложим к твоему случаю.
— А к твоему случаю приложим термин «логоррея», — парировал Сфен.
— Логоррея? — удивился Стеф. — Это слово мне неизвестно.
— Еще бы! — сказал Сфен. — Я его только что придумал. Оно происходит от греческих слов «реос», что означает бессвязная речь, и...
— Ясно, ясно! — прервал его Стеф. — Я тебя понял.
— А ты уверен, что понял правильно? — хихикнул Сфен.
Тут кони принялись препираться, и перебранка их длилась до самого Плазака. В таверне «Золотое солнце», где герцог остановился под именем господина Эго[*], сидел какой-то священник, осушая кружку за кружкой и беседуя с трактирщиком о политике. Оба были целиком и полностью за немедленные реформы, но обоих немного беспокоило превращение Генеральных Штатов в Учредительное Собрание и отставка Неккера.
— Трактирщик! — крикнул господин Эго, входя в залу, где находились оба вышеописанных гражданина, — чем вести диспуты о современной истории, приготовил бы лучше ужин. Месье, — добавил он, обращаясь к священнику, — я вас не знаю.
И снова обратился к трактирщику:
— Я умираю от жажды, подай-ка холодного вина.
Как только хозяин нырнул в погреб, герцог воскликнул:
— Случайно ли вы здесь, аббат, или же шпионите за мной?
— Господин герцог...
— Месье Эго!
— Ах, вот как, вы желаете...
— Говорю вам, зовите меня месье Эго!
— Месье Эго, я привез вам хорошие новости.
— Сильно сомневаюсь, но это доказывает одно: ты обнаружил мое местонахождение. Какой дьявол тебе помог?
— О, я мог бы ответить вам, благочестиво солгав...
— Не трудись!
— ...но я скажу вам правду: молодой Прикармань писал письма своей маме.
— Ах он бездельник! Ах он предатель! Да я ему уши с корнем выдерну!
— Вы не имеете права наказывать его за сыновнюю любовь. Прошу вашего снисхождения и милости, как мы испросили у Его Величества снисхождения и милости для вас.
— Кто это «мы»?
— Монсеньор Биротон, который нынче заседает в Учредительном Собрании...
— Это еще что за Учредительная чертовщина?
— Так переименовали себя Генеральные Штаты. И ваше присутствие безотлагательно требуется в Париже. В рядах знати очень не хватает делегата от округа д’Ож, а кроме того, Его Величество желает простить вас лично: в конце концов, вы всего-навсего защищали свою честь. Но при одном условии...
— Ах, при условии!
— Оно не столь уж обременительно: при условии, что вы займете свое место в Учредительном Собрании.
— Ну нет, на это не рассчитывайте. Сейчас у меня других дел хватает.
— Можно узнать каких?
Тут появился трактирщик с несколькими кувшинами вина.
— Оставь нас, трактирщик! — приказал ему господин Эго, — ты видишь, я исповедуюсь. Вернись к своим кастрюлям и приготовь нам шикарный ужин, сегодня я угощаю господина аббата.
Трактирщик исчез, но вместо него вошел Пешедраль. Он только что кончил заниматься лошадьми и прибирать тяжелую поклажу. Он воскликнул:
— Господин аббат!
От изумления он никак не мог прийти в себя.
— А ну-ка, поди сюда, бездельник! Предатель! — загремел господин Эго. — Так-то можно тебе доверять? Да я тебе сейчас такую порку задам!
И он поднялся, готовясь исполнить свою угрозу.
— А что я такого сделал? — завизжал Пешедраль, пятясь к двери.
— Ты мог с головой выдать меня королевской страже.
— Ничего не понимаю. Что я такого сделал?
— Ты писал графине де Прикармань!
— Ну и что из этого? Господин герцог, что плохого в том, что я писал своей мамочке?
— И вдобавок он зовет меня господином герцогом!
Герцогские руки уже потянулись к Пешедралевым ушам, когда аббат Рифент вскричал: