— Дальше уж ты сам, барин, — сказал он, и голос у него был, как и полагалось по его виду, совсем мальчишеский. — А нам дальше нельзя. Их благородие штабс-капитан искать будут.
— Да, да… Ступайте, братец, — отозвался Крылов и тяжело полез в проем. — Теперь уж я как-нибудь сам.
Он споткнулся, больно ударился обо что-то железное — и кулем свалился наземь, ломая кусты…
Сколько времени прошло в беспамятстве, он не знал. Минута? Час? Вечность?
Очнулся он оттого, что рядом кто-то застонал.
Крылов поднялся на четвереньках. Стал щупать в темноте руками. Федор… Живой…
Он встал. Огляделся. Темнота сгустилась, но силуэты деревьев разобрать можно. Деревья… Друзья… Он у себя дома. Это главное. А дорогу к своей роще он и без очков найдет. На ощупь. Ползком. Роща не выдаст их…
Откуда силы взялись — взвалил стонущего Федора на плечи и понес, прогибаясь до земли, едва переставляя трясущиеся от напряжения ноги, с тоской ощущая, как слабы его старые руки.
Нескончаемой, огромной и незнакомой казалась ему на этом пути любимая роща. За спиной на площади ворочалось большое и страшное существо, еще не до конца насытившееся кровью. Шум пожара уменьшился, но дыма стало больше, и он был сладко-горький, приторный до тошноты.
Что-то горячее, липкое пролилось за воротник. Потекло по спине. Сначала Крылов не понял, что этот такое. Опустил Федора на берегу Игуменки, протекавшей по северной части рощи. Взялся за шею… Это была кровь. Его ли, Федора ли — не разберешь.
Ему стало нехорошо. Отошел к ручью. Начал искать в карманах платок. Рука нашарила знакомое холодное тело серебряных часов.
— Мерзко… Ах, как все мерзко, — пробормотал он. — Убийцы… Нелюди…
Серебряные часы, царский подарок, выскользнули из рук и ушли под воду.
Маша и Пономарев безмолвно замерли, когда Крылов показался на пороге. Затем враз засуетились. Приняли раненого, уложили на диване. Иван Петрович побежал за врачом. Маша принялась греть воду.
Очутившись у себя дома, Крылов на какое-то время снова впал в забвение, полубеспамятство. Железным обручем затянуло сердце. Вскрикнула и куда-то исчезла Маша…
Очнулся он от болезненного укола в предплечье и от запаха эфира.
— Хорошо, — похвалил чей-то голос. — Молодцом. Теперь все будет хорошо.
Послышались сдержанные всхлипывания. Бедная Маша…
— Ступай к себе, Маша, — тихо попросил Крылов.
— Больной прав, вам лучше покинуть нас, — поддержал тот же голос. — Мы теперь и сами управимся.
Скрипнула дверь — Маша ушла.
С трудом, как после угара, Крылов повернул голову, желая удостовериться, кому принадлежит этот строгий и знакомый голос.
— Алексей Александрович, это вы? — обрадовался, узнав, что не ошибся и голос действительно принадлежит Кулябко.
— Лежите спокойно, Порфирий Никитич. Я подойду к вам, как только покончу обслуживать вашего коллегу, — не отходя от дивана, на котором лежал Федор, распорядился Кулябко.
— Что с вами?
— Два закрытых перелома: ключицы и ребер. Потеря крови. А так — ничего. Крепкий парень, — продолжая бинтовать, отрывисто ответил Кулябко. — А вы лежите тихо.
Крылов подчинился. После введенного лекарства железный обруч отпустил сердце, дышать стало легче. Он с благодарностью посмотрел на большой шприц, лежавший в неразобранном виде на куске желтой, много раз кипяченой марли. «Волшебный насосик» — называл его ласково незабвенный Эраст Гаврилович Салищев. А студенты и по сю пору зовут шприц «хирургической клизмой», устаревшим названием, введенным еще в свое время Пироговым. Особенно часто подшучивал над этим названием лаборант на кафедре физиологии, веселый, жизнерадостный Алексей Кулябко… Крылов хорошо помнит его еще юношей. Как быстро и талантливо прошел путь он от лаборанта до профессора, выдающегося экспериментатора, участника международных конгрессов, отлично владеющего немецким, английским, французским, итальянским языками. В памяти возникла сценка: тесная комната лаборатории физиологии, за столом задумчивый, погруженный в размышления Кулябко, а перед ним — подвешенное на нитке сердце лягушки, которое бьется вот уже несколько дней на удивление всему университету… Снова видение… Кулябко без особых предосторожностей — просто в ладонях — переносит оживленное им сердце человека… Лицо какого-то сердитого попа: «Кулябко посягает на загробную жизнь! Вон его из Томска! Вон!!»