— Да.
— Мы вышли на демонстрацию. И что же? В нас стреляли. Били шашками и нагайками…
Федор замолчал.
Крылов вспомнил, как он сидел вот здесь же, на кухне, в плетеном кресле, и выбитая из суставов рука багровела и пухла на глазах. Уже тогда он догадывался, где споткнулся успенский мальчик, так нежданно-негаданно разыскавший его. Потом они виделись еще раз. Федор вновь попросился переночевать… В ту встречу он долго рассказывал о рабочей партии социалистов-демократов, в которой он состоял, о Ленине… Говорил о близкой революции. Дал прочитать прокламацию «В венок убитому товарищу», только что выпущенную в Томске в ответ на январский расстрел.
Не плачьте над трупами павших бойцов,
Погибших с оружьем в руках.
Не пойте над ними надгробных стихов,
Слезой не скверните их прах.
Не нужно ни песни, ни слез мертвецам.
Отдайте им лучше почет:
Шагайте без страха по мертвым телам,
Несите их знамя вперед…
Уж не Федор ли сочинил эти стихи в прокламации?..
— Первого мая рабочие провели две большие загородные массовки, — продолжал рассказывать Федор. — С шестого по семнадцатое мая бастовали рабочие механического завода, который, вы знаете, работает на военное ведомство… В июне шли митинги: в лесу, на реке Басандайке, в загородной роще Каштак. Третьего июля мы открыто вошли в город. Полиция не посмела нас тронуть! Пятого мы собрались на могилу Иосифа Кононова, возложили пятнадцать венков. Началась забастовка печатников. Прекратили работу на казенном винном складе. На чугунолитейном заводе. В слесарных и столярных мастерских… Даже булочники и приказчики, на что несознательные, и те забастовали неделю назад! Не говоря уж о рабочих кожевенных цехов и спичечной фабрики… С четырнадцатого июля бастует управление Сибирской железной дороги и служащие губернской управы… Забастовка стала всеобщей, всегородской! И так — в стране повсюду, не только в нашем городе. Понимаете? Народ восстал против царской власти. Рабочие люди всюду поднимаются на великую борьбу за свободу! Помните Парижскую коммуну?
— Да. Но она захлебнулась в крови, — тихо напомнил Крылов.
— Правильно. Нигде в мире свобода не добывалась без жертв, — согласился Федор. — Пусть прольется кровь.
Молодость отважна. Она не боится смерти. Федор был весь там, в вихрях борьбы. Горячие ветры опаляли его, когда он безбожно и яростно восклицал: «Пусть прольется кровь!» В этом было что-то страшное и для Крылова неприемлемое.
— Вы и ваши товарищи… Вы не боитесь? — спросил он.
— Чего?
— Город у нас особенный. Кит Китыч да Сила Силыч… Торговый люд, в основном, привыкший, чтобы пятак на гроше взыгрывал. А это народ такой… За свободу не больно-то…
— Не боимся, — уверенно ответил Федор. — А город Томск, Порфирий Никитич, вы плохо знаете. Кит Китычи в прошлое отошли. Томску-торгашу скоро конец придет. Мы, рабочие, станем хозяевами. А понадобится: сила на силу, стенка на стенку пойдем, и наша возьмет!
Его уверенность показалась Крылову излишней. Он покачал головой. Он успел привязаться к этому открытому и бесстрашному человеку…
— Поберегите себя, Федор… И заходите к нам, не забывайте.
— Непременно. И зайду, и поберегу! — задорно ответил тот и ушел, забрав свой тяжеленный, будто свинцом налитый чемодан, нечаянно забытый им в январе.
Наступила осень. Как сообщили газеты, «снятие исключительного положения в стране и на этот год не предвиделось».
Пятого сентября весь мир облетела новость: в США, в городе Портсмуте, Россия и Япония заключили мир. Глава русской делегации на переговорах, граф Витте, еще не доехав до родины, получил прозвище — «граф Полусахалинский» — за то, что отдал японцам пол-Сахалина, Порт-Артур и порт Дальний.
Витте получил прозвище, Япония — русские территории, русский народ — убитых и раненых, болезни и голод. Началась горячка освободительного движения. Маньчжурская армия возвращалась домой. Сибирские дороги как-то вдруг забились солдатами, революционизированными в высшей степени.
Взвейтесь, соколы, орлами!..
Как-то совсем по-иному, по-новому гремела на станциях и полустанках в эти дни старая солдатская песня.
Достаточно было поднести зажженную спичку…