Крылов подошел. Кого-то обнял за плечи, погладил по голове…
— Ну, здравствуйте, молодые люди! — сказал.
— Здравия желаем, господин Крылов!
— Здравствуйте…
— Здравствуйте, господин учитель…
Ну, вот опять — «господин Крылов, господин учитель»… Сердце заныло от безнадежной грусти; он даже потер его незаметно, просунув под пиджак руку. Только привыкнут дети к нему, только научатся говорить «здравствуйте, Порфирий Никитич» — уж на их месте другие. 294 ребенка умирает в приюте каждый год! 123 содержится — и 294 умирает. Невыносимая арифметика. Бледные, худые, изможденные дети исчезали один за другим, менялись, как в трубке-узорнике, где между зеркальцами бесконечно меняют свое очертание цветные стекляшки. Это походило на дурной фантастический сон, если бы… Если бы не было каждодневной действительностью.
— Кто нынче пойдет со мной продергивать морковку?
— Я… я… — со всех сторон раздались голоса. — Мы все хотим!
— Вот и отлично, — одобрительно кивнул Крылов. — Все вместе и пойдем. Только мы сделаем так: половина — морковку дергать, половина — свеклу прореживать, а еще одна половина — капусту поливать.
— А так не бывает… Три половины! — робко засмеялись те, что посмышленее; вслед за ними заулыбались и остальные.
Ну вот и славно, хоть один лучик света в ненастный день…
— А что. Дети, Васятки-большого не видать? — поинтересовался Крылов, когда уже вся ватажка распределилась между грядами. — Уж не заболел ли коновод ваш?
— Ага, заболел, — отвечали ему. — Ему в субботу досталось.
Опять розги…
— За что же?
— На законе божьем анекдот рассказал. «Ой вы, матери-келейницы, сухопарыя сидидомицы! К вам старик во дворе, а и где вы?!» — «В часовне, часы читаем». «Ой вы, матери-келейницы, сухопарыя сидидомицы! К вам молодчик во дворе, а и где вы?» — «По кельям лежим».
Все дружно рассмеялись. Крылов тоже улыбнулся. В бытность его учебы в гимназии они тоже рассказывали ту байку про сидидомиц; правда, это происходило в старших классах. А нынче уж и начальные посвящены — так убыстрилось, уплотнилось время…
— Стоит ли за это розги получать? — спросил он у детей, не прерывая работы.
— А какая разница? — ответили они. — Дурака только дурак не бьет. Все равно за что-нибудь найдется наказать в субботу, так что уж…
Крылов не заметил в них ни обиды, ни сожаления; говорилось, как о чем-то естественном, обыденном, вкоренившемся в жизнь.
Дети работали споро, с удовольствием. Светило закатное солнце, посылая тепло на малоухоженную землю. В его скользящих лучах фигурки детей казались слабыми ростками, нечаянно пустившими корни в неласковую почву. Дунь ветер посильнее — и нет их…
И январь, и весь февраль публика ломилась в цирк Панкратова — там разыгрывались самовары. Помимо лотереи-аллегри, разумеется, было еще чем привлечь в афишах: неестественно гибкий мальчик; экстраординарное блестящее представление известных русско-германских музыкальных клоунов-гимнастов братьев Тривелли; силовая борьба; кроме того, соло-клоун Федоров выводил дрессированную свинью в пенсне… Но главное все-таки — самовары! На них клюнула даже чистая публика. Словом, неожиданно возник небывалый подъем вокруг зрелища, издревле считавшегося грубым, простонародным. Как писал один бойкий репортер, цирк на время превратился в «сибирский уголок развинченного Парижа».
Немушка и Пономарев с утра выпрашивались на дневное представление. С неохотой сдавался Крылов — во-первых, день был простой, не воскресный, во-вторых, работы уйма, в-третьих, в университете неспокойно…
— А мы — единым мигом, — заверил его Пономарев. — Самовар выиграем — и домой!
Отпустил их Крылов. Дети и дети, хотя у Немушки уж и седина белым ковылем по всей голове взошла, а Иван Петрович за последнее время изрядно поплешивел. Да что с ними поделаешь? Как молвится, иной седой стоит кудрявчика. Ушли, умчались со двора помощнички чуть ли не вприпуск.
Крылов остался один.
День начинался дурно — с нехорошего настроения, с неопределенных намерений, а этого Крылов не терпел пуще всего. Причиной такого зыбучего состояния была обстановка в университете, сложившаяся в последнее время, события, которые вышибли из колеи практически всех.