– Жиберг! – сказал он. – Когда другие говорят, надо молчать. Вы скажете после. Продолжайте, – обратился он ко мне.
Я вздохнул с облегчением – я боялся, что он заставит меня повторить все с самого начала.
– А так как идея, – продолжал я, – далека от человеческих расчетов и не может пользоваться теми выгодами, какие имеет человек, то на людей, увлеченных какой-то идеей, расчет не влияет.
– Что, детки мои, лихо? – когда я договорил, воскликнул Сен-Лу, до тех пор смотревший на меня с таким тревожным вниманием, точно я шел по канату. – Ну так что вы хотели сказать, Жиберг?
– Я сказал, что молодой человек очень мне напоминает майора Дюрока. Как будто это он говорит.
– Мне тоже это часто приходило в голову, – согласился Сен-Лу, – у них много общего, но вы скоро убедитесь, что у него тьма преимуществ перед Дюроком.
Подобно тому как брат этого приятеля Сен-Лу, ученик Schola cantorum, думал о всей современной музыке совсем не то, что его отец, мать, родственники, товарищи по клубу, а именно то, что думали все ученики Schola, так и «направление», как тогда уже начали говорить, этого знатного офицера (о котором Блок, когда я рассказал ему о нем, составил себе чрезвычайно странное представление: растроганный тем, что он его единомышленник, Блок тем не менее вообразил, – из-за аристократического происхождения офицера, из-за религиозного и военного воспитания, которое тот получил, – что это полная его противоположность, что в нем есть прелесть уроженца какого-нибудь далекого края) ничем не отличалось от направления всех дрейфусаров вообще и в частности Блока, и на него не действовали ни семейные традиции, ни заботы о продвижении по службе. Нечто похожее произошло с молодой восточной принцессой,[62] на которой был женат родственник Сен-Лу: о ней говорили, что она пишет стихи не хуже Виктора Гюго и Альфреда де Виньи, но предполагалось, что умонастроение у нее не такое, о каком можно было судить по ее стихам, – что у нее умонастроение восточной принцессы, заключенной во дворце «Тысячи и одной ночи[63]». Писателей, удостоившихся особой чести познакомиться с ней, ждало разочарование или, вернее, радость, и эту радость доставили им ее речи, которые рисовали им образ не Шахразады, а женщины, чей талант сродни таланту Альфреда де Виньи или Виктора Гюго.
Мне особенно нравилось говорить с этим молодым человеком, как, впрочем, и с другими приятелями Робера, да и с самим Робером, о казарме, об офицерах их гарнизона и об армии вообще. Благодаря огромным размерам, какие приобретают в наших глазах даже очень небольшие предметы, среди которых мы едим, разговариваем, реально существуем, благодаря невероятно высоким оценкам, какие мы им • даем, вследствие чего весь остальной, отсутствующий мир не выдерживает борьбы с ними и при сопоставлении кажется недолговечным, как сон, я заинтересовался разными людьми, жившими в казарме, – офицерами, которых я видел во дворе, когда шел к Сен-Лу, или из моего окна, если меня будил проходивший мимо полк. Мне хотелось подробнее узнать о майоре, которого превозносил Сен-Лу, и об его курсе военной истории, который доставил бы мне наслаждение «даже с точки зрения эстетической». Я знал, что Робер питает пристрастие к громким, хотя по большей части пустым словам, однако в отдельных случаях это означало, что он стремится охватить какую-нибудь глубокую мысль, а он прекрасно понимал такого рода мысли. К сожалению (к сожалению – с точки зрения армейской), Робер был тогда почти всецело поглощен делом Дрейфуса. Говорил он о нем мало, потому что из всех сидевших за столом только он один и был дрейфусаром; прочие решительно высказывались против пересмотра дела, за исключением моего соседа, моего нового приятеля, но его суждения были не очень вескими. Страстный почитатель подполковника, считавшегося безупречным офицером, в своих приказах бичевавшего тех, кто выступал против армии, на основании чего о нем составилось мнение, что он антидрейфусар, мой сосед узнал о высказываниях своего начальника, из которых можно было сделать вывод, что у него есть сомнения в виновности Дрейфуса и что он по-прежнему относится с уважением к Пикару.