Как-то я несколько часов кряду шагал взад и вперед по улице, а герцогиня Германтская все не появлялась, и вдруг в молочной, прятавшейся в этом полуаристократическом-полупростонародном квартале между двумя особняками, неясно обозначилось незнакомое лицо элегантной женщины, покупавшей сладкие сырки, и я еще не успел разглядеть ее, как в меня ударил молнией, которой понадобилось бы меньше времени, чтобы дойти до меня, чем образу в целом, взгляд герцогини; в иные дни, не встретив ее и услышав, что бьет полдень, я решал, что ждать дольше нет смысла, и уныло плелся домой; углубленный в свое разочарование, я смотрел невидящим взглядом на удалявшуюся карету и вдруг соображал, что из окошка кареты мне кивнула дама и что ее черты, то расслабленные и безжизненные, а то, наоборот, напрягшиеся и живые, складывавшиеся под круглой шляпой с высокой эгреткой в лицо незнакомки, – это черты герцогини Германтской, которой я даже не ответил на поклон. А кое-когда, возвращаясь домой, я видел ее в будке привратника, где противный консьерж, которого я ненавидел за его прощупывающие взгляды, отвешивал ей низкие поклоны и, конечно, «докладывал». «Докладывал», потому что вся прислуга Германтов пряталась тогда за оконными занавесками и с трепетом следила за ходом неслышного ей разговора, после которого герцогиня неизменно лишала прогулки кого-нибудь из слуг, которого выдал «приврашка».
Из-за того, что герцогиня Германтская представала передо мной в разных обличьях, обличьях, занимавших пространство относительное, и всякий раз иное, то узкое, то широкое, в зависимости от туалета, моя любовь не была прикреплена к чему-нибудь одному в ней самой и в ее одежде: ведь и внешний ее облик, и ее одежда каждый день уступали место другим, и она могла изменять их и обновлять почти полностью, ничуть не утишая моего волнения, ибо сквозь них, сквозь новый воротник и незнакомую щеку я всегда чувствовал, что это герцогиня Германтская. Я любил женщину-невидимку, которая все это приводила в движение, ее, чья враждебность меня огорчала, чье приближение меня потрясало, чью жизнь мне хотелось подчинить себе, чьих друзей мне хотелось разогнать! Она могла воткнуть синее перо, у нее могло быть раздражение кожи – от этого ее действия не становились для меня менее значительными.
Если бы я сам не почувствовал, что герцогине Германтской надоели ежедневные наши встречи, то я бы об этом догадался по холодному, укоризненному и жалостливому выражению, какое появлялось на лице у Франсуазы, когда она помогала мне собираться на утреннюю прогулку. Как только я просил ее подать вещи, я чувствовал встречный ветер, дувший от ее худого, усталого лица. Я даже не пытался заслужить доверие Франсуазы – я понимал, что ничего не добьюсь. Она обладала способностью немедленно узнавать о всех неприятностях, какие только случались у моих родителей и у меня, и способность эта так и осталась для меня загадкой. Быть может, в ней не таилось ничего сверхъестественного и объяснялась она тем, что у Франсуазы были свои особые источники информации; вот так дикие племена узнают иногда новости на несколько дней раньше, чем почта сообщает их европейской колонии, но дело тут не в телепатии, а в том, что известия у них передаются с холма на холм, при помощи сигнального света. Так, в частном случае с моими прогулками, быть может, слуги герцогини Германтской слышали, как их госпожа говорила, что я каждый раз попадаюсь ей на глаза и это ей опостылело, и передали ее слова Франсуазе. Правда, родители могли нанять мне кого-нибудь другого вместо Франсуазы, но я бы от этого не выиграл. С известной точки зрения, Франсуаза была в наименьшей степени служанкой. Во всех ее проявлениях, в доброте и сострадании, в жестокости и надменности, в хитрости и ограниченности, в белом ее лице и красных руках угадывался тип деревенской барышни, родители которой сначала «жили – не тужили», а потом обеднели и должны были отдать ее в прислуги. Пятьдесят лет тому назад она внесла в наш дом деревенский воздух и фермерский уклад жизни благодаря путешествию, противоположному путешествиям обычным: тут деревенская жизнь переехала к путешественнику. Как витрина провинциального музея бывает убрана редкими вышивками, купленными у крестьянок, в иных краях еще не оставивших этого искусства, так парижская наша квартира была изукрашена словами Франсуазы, подсказываемыми ей преемственностью, чувством родины и подчинявшимися законам очень давнего происхождения. И она умела вышивать ими, точно цветными нитками, вишневые деревья и птиц своего детства, постель, на которой умерла ее мать и которую она видела как сейчас. Но, поступив к нам в Париж, она очень скоро начала разделять – то же самое случилось бы и с любой другой, только в еще более сильной степени, – понятия и мнения слуг с других этажей; вознаграждая себя за почтение, с каким она обязана была относиться к нам, она передавала нам грубые слова, которые говорила о своей госпоже кухарка с пятого этажа, – передавала с удовлетворением, какое может испытывать только служанка, так что мы впервые в жизни почувствовали что-то вроде солидарности с отвратительной особой, проживавшей на пятом этаже, и подумали, что, пожалуй, мы действительно господа. Эта порча характера Франсуазы, пожалуй, была неминуема. Иной образ жизни в силу крайней своей ненормальности не может не породить некоторых пороков: так окруженный придворными король вел в Версале столь же странный образ жизни, что и фараон или дож, но еще более странный образ жизни вели придворные. Странность образа жизни слуг, без сомнения, еще более чудовищна – только привычка скрывает ее от нас. Но даже мелкие черточки, – откажи я Франсуазе, – непременно были бы те же у новой служанки. И точно: впоследствии у меня служили разные люди; они уже приходили ко мне с недостатками, свойственными прислуге вообще, а у меня их нрав подвергался стремительному дальнейшему изменению. Законы нападения обусловливают необходимость законов ответного удара, – вот так и слуги, все до единого, чтобы шероховатости моего характера не задевали их, проделывали в своем характере углубление, одинаковое по размеру и на соответствующем месте, а в моих впадинах они располагали свои передовые позиции. Этих впадин я в себе не замечал, – так же как и выступов между ними, – именно потому, что это были впадины. Но слуги, постепенно развращаясь, мне их открыли. Именно через их недостатки, которые неминуемо у них появлялись, я познал мои собственные недостатки, врожденные и неизбежные, характер слуг показал мне нечто вроде негатива моего характера. Мы с матерью в свое время от души смеялись над г-жой Сазра, говорившей про слуг: «Это племя, эта порода». Должен, однако, сознаться, что у меня не возникло желания сменить Франсуазу на какую-нибудь другую служанку именно потому, что эту другую на таком же основании и неизбежно пришлось бы причислить к племени слуг вообще и к породе моих слуг в частности.