Осадив коня, Соколов успел лишь раскрыть рот, как усач — это был знаменитый махновский головорез матрос Щусь — по-молодецки гаркнул: «Здоров, командир «. Соколов, все еще принимая махновца за Потапенко, подал ему руку. Щусь, изо всей силы потянув на себя всадника, стащил его с седла, после чего разрядил в него маузер.
Казаки — свидетели вероломного убийства — бросились догонять махновца, но Щусь уже был далеко.
Полк, узнав о гибели Соколова, негодуя, потребовал немедленно ввести его в бой. И больше всего рвались вперед те, кто еще недавно заявлял: «Зачем мы воюем с Махно?»
...Короток зимний январский день. Кровавые схватки продолжались до самого вечера. Хозяином поля боя, устланного трупами, становились то махновцы, то червонные казаки. В последней атаке того памятного дня у села Сабодаш отступившая под сильным натиском плотная стена «вольных бойцов» вдруг, словно рассеченная надвое, образовала широкий разрыв, и перед строем 8-й дивизии выросла сплошная линия круто, на всем скаку развернувшихся троек.
Левый фланг грозного фронта тачанок пришелся против боевого порядка, 6-го полка. Федоренко не растерялся. Дав команду пулеметной сотне матроса Шаршакова (под Перекопом он огнем «максимов» отбил атаку английских танков) встретить махновцев, сам во главе сабельных сотен стал отходить.
Спустившись на галопе в лощину, где пушистый снег доходил до конского брюха, Федоренко повел по ней полк, нацеливая его на фланг и тыл махновских тачанок. Командовавший этим участком анархо-бандитский головорез Фома, обнаружив вовремя опасность, дал тревожный сигнал к отступлению...
Бой утих... Кони с кровоточащими копытами, страдая от гололедицы, с трудом передвигались по кочковатым полям. Люди едва держались в седле.
Потеряв добрую половину всадников, Махно под покровом наступившей темноты ушел от преследования.
Пришла ночь. Наш полк остановился в Сорокотягах. Тихо потрескивал каганец, освещая скудным светом растянувшихся на полу казаков. После целого, дня жестоких схваток люди спали как убитые. Рядом со мной, на охапке соломы, без шапки, с высоко вздымающейся богатырской грудью, раскинув длинные ноги, похрапывал намаявшийся за день командир.
Пережитое под Пугачевкой долго не давало уснуть. Я думал о том, как вырос наш полк под командой «желтого кирасира» и как я сам научился у него многому.
Перед рассветом Федоренко начал меня тормошить.
— Гром чего-то ржет, — тревожно зашептал он. — Неспроста.
Действительно, с улицы доносилось протяжное ржание. Федоренко без бурки выскочил на улицу. За ним выбежал и я. Посреди двора, мелко дрожа всем телом, окруженный ординарцами, стоял Гром, а у его ног распростерся неподвижный человек, вооружением и всем видом смахивавший на бандита.
Казаки внесли неизвестного в хату. Очерет плеснул ему в лицо полную кружку студеной воды. Когда незнакомец мутными глазами обвел всех нас, вмиг побледневший Федоренко, взял чужака за грудки, поставил его на ноги. Я не узнавал нашего командира.
— Знаешь, кто это, комиссар? — трясясь от негодования, спросил Василий Гаврилович. — Старый знакомый, каптенармус кирасирского полка Карнаух. А зараз, видать, затесался до махновской шпаны. Мало того, на конокрада прахтикуется...
Карнаух! Так это же тот самый «вольный боец великой анархической армии», который недавно бежал от наших конвоиров.
Каганец, поднесенный к лицу задержанного, осветил вороватые глаза бандита и его разинутый беззубый рот.
— Ты у меня в Питере отбил бабу, помнишь? — залепетал махновец. — А я порешил отбить твоего коня. Давно за ним охочусь. Вот не знал только, что он у тебя из бешеных. Как вдарил по кумполу, сразу паморки отшиб.
— Ясно отшибет! — воскликнул Очерет. — На то он «Гром и Молния».
— Твоя взяла, Васька...
— Какой я тебе, жучкин сын, Васька? — Федоренко занес было над бандитом тяжелый кулак, но, овладев собою, опустил руку. — Полагалось бы тебе всыпать и за белые перчатки, и за коня... Не стоит марать рук... Особый отдел разберется... А теперь, гад, тряхни языком... сколько вас, бандюков... где ваши силы?
От махновца мы узнали, что его часть ночевала на хуторах рядом с Сорокотягами. Но и мы тоже после боя у Пугачевки ни к чему, кроме сна, не были способны.