На том месте, где прежде Москва была, а теперь одни уголья и кирпичные печи остались, на поле Воронцове, в таборе войска князя Дмитрия Трубецкого.
Все я исполнил, как было велено, и не всуе мое посольство учинилось.
Пришел я ко князю Трубецкому — а князь сей образом вовсе не леп, возрастом мал, руки и ноги имеет тонкие, телом худ и некрепок, летами стар, спиною преклонен, очами подслеп. Разумением он тоже не славится; только родом своим велик.
— Княже Дмитрие! — сказал я ему после поклонов и положенных по чину приветственных словес, — вот грамота тебе от архимандрита Дионисия и от келаря Аврамия и от соборных старцев и всей братии славного Троицкого Сергиева монастыря.
— Грамота? Ты мне ее прочитай, Данило, а я послушаю. У меня же от многого чтения очи зело слезами полнятся и истекают. Мне дохтуры иноземные заборонили по-писаному читать.
Прочел я ему грамоту, а там словами скорбными и жалостными исчислялись беды великого царства Российского, и упоминалось о близкой гибели и наступающем последнем часе. И что все это — месть Божия по грехам нашим; наипаче же мы в последние смутные годы грехами неудобоцелимыми отяготили души свои, ибо многие в безначальстве и в частой перемене власти конечно развратились и от правды ко лжи преклонились, многажды изменяя и со стороны на сторону перебегая, и радея лишь о корысти и утехах плотских, об усладах этого скоротечного и тленного бытия, а о жизни вечной вовсе не помышляя. И сего ради архимандрит Дионисий, неустанное попечение имея о спасении душ наших и Российского государства, зовет нас очиститься от греха и оставить соблазны плотские, к покаянию и посту прибегая, как к последнему целительному источнику, и к вере сердца свои преклонив. И уже во всем Российском великом царстве все люди от мала даже и до велика поститься начали пять дней в каждую седмицу, от зла и нечистоты отлепились, и единомысленно поднялись заодно против польских и литовских людей и всякой неправды. Ведомо ли тебе, княже Дмитрие, что и сосущие млеко младенцы ныне постятся? Как же войско твое, под Москвою стоящее и многими ратными подвигами прославленное, доселе не укротит мятежный дух свой и буйствует, как прежде? Покайтесь и очиститесь; иначе не даст вам Господь одоления на врагов.
— Ну, Данило, — сказал князь Дмитрий, — начальники твои пишут зело кудряво. Разве я поп, чтобы мне своих казаков к покаянию звать? Или я баба чреватая, что мне надобно знать, по каким дням теперь младенцев питать положено? Ты посмотри там дальше: нет ли прямого слова, чего хотят от меня троицкие власти?
— Нет, государь Дмитрий Тимофеевич, — сказал я. — Только окольные слова, как и в начале грамоты, его же я тебе прочитал. А всю прямоту мне велено тебе изустно передать. Изволишь ли грамоту дослушать?
— Помилуй, перестань: говори сразу дело.
— Велели мне архимандрит
Дионисий и братия тебя пытать, почто ты, княже, присягнул ведомому вору, новому ложному царю Димитрию, который во Пскове сидит? Да будет тебе ведомо, что этим обманщиком никто из русских людей не прельстился, кроме псковитян, да и те к вору прилепились не волею, а будучи теснимы шведами, и помыслив в сердце своем, что русский вор лучше иноземного и иноверного. А грамоту от Псковского вора, в Троицкий монастырь посланную, все монахи единодушно оплевали.
— Я бы тоже плюнул, — сказал князь Трубецкой. — Бог мне свидетель, я бы плюнул. Но по малодушию не посмел плюнуть явно. А если бы посмел, Иван Мартынович с Мариной Юрьевной надо мною учинили бы то же, что над Ляпуновым. Надобно их остерегаться: все донцы за Ивана Мартыновича горой стоят, и за ним пойдут хоть в пекло адское. Так и скажи отцу Дионисию: мол, Дмитрий Тимофеевич целовал вору крест неволею, единственно ради убережения жизни своей и здравия и покоя. Да и как мне идти против Ивана Мартыновича? И так-то мы осаду держим плохо, и поляки в Москву почти свободно запасы провозят. А если мы с Заруцким поругаемся, то и вовсе учинимся бессильны и конечно опозоримся.