– Ты, наверное, плохо высыпаешься, Владечка?
– Для меня ставят на мостике лонгшез. Дремлю.
– А если война, то кто с кем будет воевать?
– Наверное, все против всех, – ответил он…
Только единожды, уже осенью, ему удалось по делам службы выбраться в Петербург, и Коковцев все-таки не устоял перед искушением побывать в Мариинском театре, где давали оперу Джакомо Пуччини о любви японки Чио-Чио-сан к лейтенанту американского флота Пинкертону. Владимир Васильевич совершенно отвык от посещения театров, и сейчас с новым интересом присматривался к разряженной публике, занимающей богатые ложи, вслушивался в разнобой инструментов из «ямы» оркестра. В какой-то момент он даже пожалел, что не пошел в кегельбан Бернара. Но вот взвился занавес, перед ним возник пейзаж окрестностей Нагасаки. В саду, зацветающем вишнею, – домик с террасой… Сначала было просто неинтересно. Он ожидал появления Кузнецовой-Бенуа, обладавшей прекрасным голосом. Лишь она заставила его сосредоточиться на том, что происходит на сцене. В действии оперы контр-адмирал обнаружил немало несообразностей с теми условиями, какие он в своё время застал в Японии.
Раскритиковав сюжет оперы, Владимир Васильевич, однако, покорился чудесной музыке Пуччини, а Мария Николаевна вела свою партию Чио-Чио-сан с таким проникновением и так чудно, что Коковцев охотнейше аплодировал ей в конце каждой арии. Наконец огни рампы погасли, на сцену посыпались цветы, но Коковцев разумно приготовил для Кузнецовой-Бенуа иной дар – более оригинальный, нежели корзины с цветами.
Однако повидать певицу оказалось нелегко. Избалованная вниманием, парижская примадонна навещала Петербург лишь по прихоти, и теперь возле дверей ее туалетной комнаты толпились мужчины всех возрастов и различного положения, желающие непременно выразить ей свои восторги. Понимая, что через эту суетную толпу ему добром не пробиться, Коковцев вручил камеристке свою визитную карточку:
– Передайте Марье Николаевне, что в Одессе я встречался с ее отцом, и он просил меня повидать ее…
Такой подход оказался самым верным, тем более что диво дивное провело детство на хуторе под Одессой, среди индюков и поросят, а отца своего Мария Николаевна очень любила. В ее уборной царил аромат фиалок из Ниццы, красовался букет васильков из Берлина, она сидела еще в японском кимоно, снимая грим перед зеркалом, в окружении корзин ослепительных хризантем, которые ей прислали из японского посольства.
Женщина встретила контр-адмирала шутливо:
– Вы случайно не были лейтенантом Пинкертоном?
– Я был еще мичманом, когда со мною в Нагасаки произошло нечто подобное, о чем я и рассказывал Николаю Дмитриевичу, когда он писал с меня портрет.
– Ах, мой папочка сколько раз пробовал писать с меня, но еще не было случая, чтобы я осталась его мазнёю довольна. Мне больше нравится Слефогт! Значит, вы тоже бывали в Японии?
– Не только бывал, но и жил там подолгу.
– Интересно, правда? Скажите, адмирал, откровен но: я сегодня хоть немножко была похожа на японку?
– Вы пели очаровательно, но, простите великодушно, вы совсем не были похожи на японку. Однако все недостающее на сцене дорисовала моя память и досказало мое сердце.
Мария Николаевна спросила, насколько любовь Пинкертона схожа с его юношеским романом. Коковцев отвечал певице, что между ним и героем оперы нет никакого сходства:
– Но во мне родилось чувство виноватости.
– Неужели? – удивилась певица
– Поверьте, что ваша ария в последнем акте за ставила меня поневоле задуматься: какова степень моей вины перед несчастной, Окини-сан? Японцы, наверное, могли предлагать европейцам своих дочерей за деньги, но мы, европейцы, все-таки не имели права покупать их. Этим мы невольно оскорбляли в первую очередь самих японцев. Раньше они этого не понимали, но, миновав «эпоху Мэйдзи», стали уже понимать.
– Об этом я никогда не думала, mon amiral…
Коковцев протянул женщине сложенный веер, и когда Кузнецова-Бенуа распахнула его, перед нею явилось красочное изображение японки, гуляющей в саду под зонтиком, а откуда-то из-за кустов за ее движениями следило некое дикое подобие европейца, жаждущего вкусить любви от иной расы.