– Ой, да что же вы в дверях стоите? – Агриппина Ивановна засуетилась, и побежала в столовую накрывать на стол. Артемий Иванович лихорадочно рассупонил лихаческий армяк, скинул его на руки будущему тестю и побежал следом.
– Что тут у вас случилось? – спросил Фаберовский, снимая шубу и вешая ее на крючок.
– Дело в том, что… – замялся кухмистер. – В общем, ничего страшного, но смотря с какой стороны смотреть… Да вы снимайте калоши, снимайте.
Петр Емельянович побагровел и натужным шепотом произнес, приблизив губы к самому уху поляка:
– Сбежала.
– Кто? – в тон ему спросил Фаберовский.
– Глафира. Невеста Артемия Ивановича. Василиска сказала, что с прикащиком из столбовской обжорки. Я к Столбову ходил, а тот говорит, что прикащик отпросился на все Святки и уехал еще в Сочельник. Агриппина Ивановна сразу в слезы: «Убили ее», говорит. Хотела в сыскную сообщать, но я отказал. Вот, выдадим Василиску хотя бы, тогда и сообщим.
– Что-то пан кухмистер запутал меня. Вы вторую дочку тоже умудрились замуж пристроить? И кто же жених?
– Он, – кухмистер показал через плечо на дверь, откуда доносилось лязганье вилок и громкое чавканье. – Ваше превосходительство, прошу дозволения на подмену. Никто не пострадает же! Между ними никакой разницы! Только я да Агриппина Ивановна их различаем.
– Да мне-то все равно, – сказал ошеломленный поляк. – Только раз никакой разницы, дозвольте и мне 5 тысяч вперед. Чтобы без риску. Вам все равно без разницы, а мне спокойнее.
Они прошли к кухмистеру в кабинет, тот достал из несгораемого шкафа и отсчитал пачку сторублевок – ровно пятьдесят штук. Потом они присоединились к Артемию Ивановичу, который не подозревая ничего, с удовольствием уплетал битую телятину в сметане и со спаржею. Обед прошел мрачно и безмолвно. В семь вечера Фаберовский с Артемием поднялись из-за стола, оделись и спустились вниз. Лукич вывел рысака с упряжкой, Артемий Иванович взгромоздился на козлы и, дождавшись, пока Фаберовский угнездится сзади, покатил на Миллионную.
– Вон твоя краля, Степан, – сказал он, когда они остановились напротив офицерских флигелей во дворе штаба Гвардейского корпуса. – У калитки в ограде стоит.
Фаберовский подвинулся, освобождая для приставши место, однако Сеньчукова не подошла к ним, как они ожидали, а призывно стала махать им рукой.
– Не может быть, чтобы меня там убивать стали, – пробормотал поляк.
– Почему же не может? – утешил друга Артемий Иванович. – Полковника Судейкина помнишь? Как его ломами в сортире забили? В сортир не ходи. И деньги от Дурново, может, мне отдашь? Убьют, неровен час, тебя – мне по почте их не пришлют.
– Вернешься на Конюшенную, найдешь их под футляром от микроскопа.
Фаберовский вылез и решительно направился к приставше, а Артемий Иванович тайком перекрестил его спину.
– Ужасно холодно, пойдемте скорее в дом, – сказала приставша и взяла поляка под руку. Они обошли офицерский флигель кругом и по черной лестнице поднялись на четвертый этаж.
– Извините, что не с парадного хода. – Сеньчукова открыла дверь и впустила поляка на кухню. – У хозяев было три ключа, два они забрали с собой, а третий уже давно утерян. Вот здесь можно повесить шубу.
Она зажгла свет, и поляк с интересом огляделся. Около плиты лежало толстое полено, на котором явно кололи щепу на растопку. Топора ни рядом с поленом, ни на кухне вообще не было, хотя на полене остались треугольные следы от лезвия.
– Кому принадлежит эта квартира? – спросил Фаберовский, разыгрывая полную неосведомленность.
– Моему деверю. Он с женой и детьми поехал в Гатчино навестить свою мамашу с сестрой. Со свекровью удар случился, да вроде все обошлось – врачи говорят, что очухается.
– А где же прислуга? У него же наверняка есть денщик?
– Урыленко к сестре отпустили. Пойдемте в прихожую.
Вешалка в прихожей была пуста, обуви, кроме стоптанных валенок в углу, не было. Дверь на парадную лестницу была заперта изнутри на крюк. Фаберовский принюхался, пытаясь определить по запаху, есть ли кто-нибудь еще в квартире кроме него и Сеньчуковой. Но мерзкий одеколон, обильно, на две копейки, вылитый в парикмахерской при бане ему за воротник, перебивал все запахи. Поляк не любил никаких одеколонов, а сейчас он преисполнился к ним лютой ненавистью.