— Барон! Дельвиг! — Зизи крутилась возле коляски. Она не на шутку успела влюбиться. — Пожалуйста, вот, ещё одно... — Она раскрыла альбом.
— Прощайте, красавицы Гор, — равнодушно сказал Дельвиг.
— Передай Льву, — наставлял его Пушкин, — мне нужны «Записки Фуше», «Cours de litterature dramatique» Шлегеля, «Don Juan», шестая песнь, издана Гонтом в тысяча восемьсот двадцать третьем, вместе с седьмой и восьмой, Вальтер Скотт во французском переводе — я писал ему, и не один раз!
— Хорошо, — сказал Дельвиг. — Я передам Льву.
— Барон, — просила Зизи, — вот мой альбом, вот карандаш.
Громко прокричал петух.
— Это к добру? — спросил Дельвиг.
— Что? — не поняла Зизи.
— Арина Родионовна, родная, петух — к добру?
— Поезжай, милый. Небось!..
— Передай Льву, — наставлял Пушкин, — чтобы не выходил в отставку, потому что припишут вредному моему влиянию... Вообще он мне пакостит: идут списки стихов — кто же станет их покупать?
— Я зайду к твоим, — сказал Дельвиг. — Но, знаешь, мне неприятна затянувшаяся ваша ссора. Твой отец убит этой ссорой и клялся мне, что, напротив, хотел облегчить тебе судьбу... Твоя мать скорбит...
Пушкин нахмурился. Душевная рана всё ещё кровоточила.
— Трогать, что ли? — спросил Пётр, сидевший на козлах. — Не успеем, барин, до Пскова засветло.
— Я зайду к твоим, — повторил Дельвиг.
— Ах, барон, если бы ты знал, какой трудный, тяжкий путь я прошёл. Ныне я совсем не тот, что был когда-то.
— Подушечку-то подложи, ясный мой, — сказала Арина Родионовна.
— Почему ты редко мне пишешь, барон? — чуть не плача спросил Пушкин.
— Почему? — глубокомысленно ответил Дельвиг. — Потому, Француз, что я не люблю писать письма — ты понял?
— Я понял, — уныло сказал Пушкин. Опять он оставался один.
Пётр ударил кнутом по лошадиному крупу. Прощальные крики, слёзы, платочки. Коляска покатила к открытым воротам.
Прогулка в первой половине мая 1825 года.
Жизнь возрождалась, порхала, пела, цвела, а в нём — и это случалось нередко — сгустилось ощущение ранней смерти. Всё может быть, каждому свой удел. Вот недавно по соседству неожиданно умер помещик — и не старый, и семейный, и не на дуэли, и не упав во время псовой охоты с лошади, а внезапно, в мягкой и тёплой постели.
Вороны перелетали с ветки на ветку, скворцы строили гнезда, самцы звали самок, лес звенел птичьими голосами, а с озёр доносились протяжные крики диких уток. Он сорвал свежий, жгуче-зелёный листик — в нервном трепете его пальцев остро запахла клейкая масса...
Но постепенно на душу снизошло успокоение. Каким он — не так уж давно — приехал в Михайловское? Даже трудно было поверить в озлобленность, скепсис, недоверие ко всем и недовольство собой, которые тогда им владели. И вот — поэтический труд возродил его. Уединение оказалось плодотворным. Нет, жизнь ещё не окончена...
Ах, Боже мой! Он огляделся. Вороны в развилках деревьев искали места для тяжёлых своих гнёзд, а лёгкие, вёрткие грачи, пеночки, щеглы будто знать не хотели тягот. Барабанили дятлы. Лес ещё был прозрачен, но уже усыпан юной, жадной прозеленью. Да, верная вековым нерушимым законам, природа жила своей независимой жизнью — прекрасной и безразличной к мученьям, сомненьям и горестям человека.
Возрождённый из пепла Феникс... Тихая радость жизни овладела им. Сладостное чувство! Звуки, ещё не обретшие мелодию, песня, ещё далёкая, не донёсшая раздельные слова, ещё не воплотившаяся в гармонию. Захотелось стихов.
В том-то и дело, что смерть перечеркнула бы всё — надежды, помыслы, плоды раздумий, — не дав раскрыться неповторимой тайне, которую он носил в душе.
Об этом был уже стихотворный замысел. О любимом поэте Шенье, погибшем в катаклизмах общественной жизни.
Горестная и поучительная судьба — и перекликалась с его собственной.
Замысел захватал его. Чувства, овладевшие им, томили желанием перелиться в стихи. Он поспешил домой.
...В сенцах гомонили девки, которых Арина Родионовна выпустила из светлицы погреться на весеннем солнышке, — он стремительно прошёл мимо них.
Вот его стол, его тетради. Он обмакнул перо в чернильницу.