Как ей объяснить? Как объяснить и Рылееву, и Бестужеву, и всем остальным то, что он сам ещё не понимал до конца? В предисловии к первой главе бы написал: «...Да будет нам позволено обратить внимание читателей на достоинства, редкие в сатирическом писателе...» Именно так и задумал он когда-то роман — как сатиру, нечто вроде «Беппо» Байрона — и буквально захлёбывался от желчи. Он тогда давал выход желчи, вовсе не рассчитывая на публикацию. Не на Онегина была сатира — Онегин был вполне романтическим героем, таким же, как герои «Кавказского пленника», — но через Онегина на светское общество. Теперь же всё изменилось — замысел стал иным! И, противореча себе, он возражал Бестужеву и Рылееву: где у меня сатира? Что общего между Байроном и мной, между «Дон-Жуаном» и «Евгением Онегиным»? Дождитесь следующих песен! И вот ещё чего он опасался: раздвинувший тесные границы замысел его поэмы сведут к «Горю от ума» Грибоедова...
В Тригорском не привыкли видеть Пушкина столь угрюмо-сосредоточенным.
— Madame, — сказал он, обращаясь к Прасковье Александровне и будто вовсе не замечая девиц, — меня будут поспешно судить по первой главе и упрекать в том, что ничего русского, национального нет ни в мыслях, ни в привычках, ни в поступках и чувствах героя. Но что же русского, что же национального в молодых столичных наших аристократах? Их отцов, по крайней мере, отличала широта русской натуры... В дальнейшем я полагаю объясниться с публикой в письменном рассуждении. Теперь же я пытаюсь романтических своих героев приспособить к подлинной России...
— В каком же роде будет вся ваша поэма, любезный Александр?
— Ах, madame, она свободна от узких классических правил — в этом она романтическая, — ответил Пушкин. — Поэма с отступлениями, со свободным развитием интрига — согласитесь, таких в России прежде не было. Не принадлежит она и к молодой школе с возвышенно-мечтательным направлением, с культом героической личности — упаси Боже! Мои герои — обычные люди. Они изображаются со всеми своими человеческими привычками и в совершенно обычной для них обыденной обстановке.
— Но ваш кумир всё же Байрон! — вспыхнув, воскликнула Аннет.
Он посмотрел на неё таким недобрым взглядом, что она вздрогнула.
— Байрон уже давно перестал быть моим кумиром, — сказал он сухо.
— Но романтизм во Франции? — спросила Прасковья Александровна.
Пушкин пожал плечами.
— Во Франции романтизм, madame, утверждается, но, по моим понятиям, собрания новых стихотворений, именуемых романтическими, — позор для французской литературы!
— Хорошо, хорошо, Александр, — сказала Прасковья Александровна. — Из-за снежных заносов почта задержалась — теперь сразу несколько номеров. О вас ещё есть!
В другом номере «Северной пчелы» он прочитал: «...Некоторые друзья А.С. Пушкина имеют у себя отрывки из сочиняемой им поэмы «Цыганы»... Один просвещённый любитель словесности уверял меня, что эта поэма будет выше всего того, что доныне написал Пушкин...»
Опять кровь живой краской прилила к его лицу.
— Булгарин — ваш поклонник и друг, — сказала Прасковья Александровна.
— Простите, madame. — Ему не хотелось всё это обсуждать. Он распечатал письмо от Лёвушки.
Лёвушка вызывал его неудовольствие всё больше и больше. Лёвушка небрежно выполнял возложенные на него поручения — например, не присылал, всё не мог собраться прислать тетради со стихами от Всеволожского. Лёвушка кутил и вдобавок, кажется, собирался бросить службу, на которую только что поступил. Зато Лёвушка желал всё знать о великом своём брате. И теперь, передав в журнал для тиснения стихотворение «Желание славы», Лёвушка хотел точно знать: к кому, к какой женщине оно обращено? Этому и было посвящено всё его письмо. Он строил догадки: не к жене ли гонителя брата, сиятельного графа Воронцова?
Нелепая эта догадка привела Пушкина в раздражение. Елизавета Ксаверьевна, капризная, гордая, властная, первая дама обширной губернии, правда, проявила к нему в трудную для него минуту добрые чувства... Но и только! Да и он «Желание славы» начал писать ещё в 1823 году, едва познакомившись с графиней, только что приехавшей в Одессу после родов... До ослепительной Амалии Ризнич, не знавшей русского языка, могла донести его имя только слава!.. Да и вообще, уместны ли были догадки? Он не любил выносить на свет сердечные свои тайны, хотя и черпал в них вдохновение... Настроение у него испортилось, он заметно помрачнел.