— Но что говорят о моей истории с графом Воронцовым? — поинтересовался он. Оскорбительное поведение с ним всемогущего графа до сих пор его так волновало, что он задышал шумно.
— Конечно же в Москве тотчас узналось, что из Одессы тебя сослали в деревню отца твоего под надзор местной власти, — ответил Пущин. — И действительно, мы приписывали всё это именно неудовольствиям между тобой и графом.
— Граф в самом деле большой подлец! — воскликнул Пушкин. — Но чего он от меня добился? Воистину ничего. Я могу жить и здесь, так что Воронцову нечего торжествовать... Конечно, вначале мне было тягостно... Да и сейчас... Впрочем, за четыре месяца я как-то примирился с новым своим бытием. Знаешь, даже отдыхаю от шума и волнений. Тружусь! — Он указал рукой на стол.
— Ну а графиня Воронцова? — игриво спросил Пущин.
— Графиня к козням мужа не имеет ни малейшего отношения, — нахмурившись, сказал Пушкин.
— Что-то ты о ней как-то особо говоришь...
— Ах, прошу тебя!
— Ну-ну, как знаешь. А я вот привёз тебе письмо от Рылеева. Мы виделись с ним в Петербурге...
Пушкин распечатал письмо и принялся читать вслух:
— «Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет его с «Цыганами». Они совершенно оправдали наше мнение...»
Пушкин импульсивно, по-мальчишески радостно рассмеялся, тряся густыми бакенбардами.
— Он льстец, твой Рылеев. Однако почему «Цыганы», почему не «Евгений Онегин»? Он на месте топчется, твой Рылеев. И пока лишь учится — не у кого-то, а у меня — писать стихи. Итак, он пишет: «...Шагами великана...» Это я? Да как мне шагать, когда я на замке! Но вот он пишет: «Пущин познакомит нас короче...»
— Да, это отличный человек, благородный человек. И — поэт! — произнёс Пущин.
— Поэт! Его прежние создания довольно слабые. Теперь, правда, он мужает. Впрочем, действительно, в нём зреет поэт!
— Прекраснейший человек! Можно сказать, посвятил себя великой цели. Даже пренебрёг военной службой — как и я. И объяснял мне: Суворов[146] — великий полководец, а всё же был орудием деспотизма, всё же своими победами искоренял свободу Европы. Он так говорит о несчастьях отчизны, что и от слёз невольно не удержится...
Пушкин задумался, потом встрепенулся и продолжил чтение:
— «Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы...» — Он отложил письмо и заговорил даже с какой-то досадой: — Псков, Новгород! Господи, сколько об этом говорено — и в Петербурге, и в Кишинёве! Вече, вечевой колокол, народные собрания... Да когда это было? И к чему это привело? И вообще: возможны в России европейские свободы?
У Пущина лицо сделалось очень серьёзным.
— Ты сомневаешься?
— Я раздумываю над этим. А ты?
Пущин помедлил с ответом.
— Видишь ли, — произнёс он наконец, — приметы притеснений, произвола, несправедливости — бесчисленны. И если все будут молчать и сторониться... Если никто не пожелает положить жизнь... Вот я рассказал тебе!
— Ужасно! Но можно ли вдруг изменить...
— Если никто за Россию не положит жизни...
Глядя Пущину прямо в глаза, Пушкин спросил:
— Надеюсь, ты не будешь отрицать, что по-прежнему состоишь в тайном обществе?
Пущин потёр рукой переносицу и лоб.
— Жанно! — требовательно вскричал Пушкин.
Пущин молчал. Потом встретил взгляд друга.
— Ну, хорошо. — У него залегли складки между бровями. — Я признаюсь тебе... Потому что... как бы это сказать... хотел ты сам или нет, но превратился как бы в политического ссыльного... И я невольно смотрю на тебя с новым чувством... Ты ещё выше поднялся в моих глазах... Вот потому-то отвечаю тебе вполне откровенно: да, я в обществе.
— И эти сходки в доме Никиты Муравьёва, свидетелем которых я был... И это дело майора Раевского[147], которого всё ещё держат в Тираспольской крепости... Всё в связи с обществом? Лунин, Трубецкой, Якушин[148] — все в обществе?
Пущин потупил глаза и ответил тихим голосом:
— Не от меня одного зависит быть откровенным с тобой.
— Я и не заставляю тебя! — Пушкин забегал по комнате— Ты, может быть, прав, не доверяя мне тайн: я болтлив, я не стою доверия! Но... я задаюсь вопросом: а имеют ли право совершенно частные лица, совершенное меньшинство, едва заметное в огромном отечестве, предпринимать решительный переворот и создавать насильственно государственное устройство, хотя многим оно, может быть, вовсе чуждо? Может быть, одним лишь историческим развитием следует стремиться к совершенствованию страны?