Нет, я не споря
От прав моих не откажусь! —
таков он был когда-то, и разве не в этом естественные права человека, которые так красноречиво возглашал Руссо?
К чему? вольнее птицы младость;
Кто в силах удержать любовь?
Чредою всем даётся радость;
Что было, то не будет вновь... —
таков он теперь, во многом навсегда разочаровавшись.
Герои Байрона оставались лишь ходячими идеалами. А его идеи обрастали живой, неповторимой человеческой плотью.
И он ввёл предание об Овидии, чтобы прибавить к образу старого цыгана почти библейскую мудрость и важность. Предание об Овидии — герое его лирической мечты.
...Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный...
Налетел ветерок и закружил листья. Сквозь их круженье отчётливо, зримо воскресло кочевье среди седых волн ковыля, костры становья, рваные шатры. Здесь, сейчас, среди круговерти багряных, осенних листьев выросла гибкая стройная фигура смуглой цыганки — и будто донеслись до него гортанные её выкрики. Но твердил он не её имя, а Мариулы, Марии.
Он наделил своих героинь мятежными силами. Но разве кровавая драма развенчала Алеко? Нет, не Алеко он развенчал, а идеал безграничной свободы, которой нет и не может быть в мире.
Отдаться помыслам, предаться ритмам, раствориться в неге творения и, подобно Богу, из себя питаться собой, упиваясь райскими музыкой и гармонией.
...И я заплакал!.. — с этих пор
Постыли мне все девы мира...
Он ловким, упругим движением вскочил в седло и вскачь помчал лошадь к усадьбе.
Уже топили печи. Чувствовался запах гари. В полупустой, бедно обставленной его комнате стоял придвинутый к окну стол. Белые страницы раскрытых тетрадей ждали новых слов, строк. В молчаливых борениях он грыз короткий черенок пера.
Строка меняла строку. «В сосуде глиняном пшено — Уже молдавское пшено — Уже варёное пшено — нежатое пшено...» Он искал единственное, точное, незыблемое.
Одно незаменимое слово определяло гармонию строки, стиха, строфы. «Медведь лениво пляшет — Ревёт, подняв лениво лапы — И тяжко пляшет вкруг жезла — Тяжёлый пляшет вкруг жезла — Лениво пляшет — Лениво пляшет и ревёт...»
Старого цыгана — вот кого нужно описать особенно красочно. «Старик бьёт в тарелку — Старик в гремучи бубны бьёт — Старик лениво в бубны бьёт... Старик...»
...Осень. Лошадь неторопливо переступает, чавкая копытами, по грязи размытой дороги. Над полями, пустыми и тёмными, стелется туман. И в этом тумане всплывают полустёртые видения — и звучит звонко и хрипло: «Ардима, фриджима». Хор ладтарей, кишинёвских дворовых цыган, выплёскивает пламенную страстность и безудержную вольнолюбивость. В тишине осеннего умирания Земфира гортанно поёт:
Режь меня, жги меня;
Не скажу ничего...
Он свежее весны.
Жарче летнего дня...
Так скорее, скорее, на всём скаку в свою келью — с гладкими тусклыми обоями и изразцами камина. И в тетрадь с мистическим «ОУ» масонского треугольника снова ложатся исчёрканные, зачёркнутые, перечёркнутые, вписанные вдоль и поперёк мелким неразборчивым почерком строки.
Говорят, он — русский Байрон. Конечно же эта поэма его построена по образцу знаменитых «восточных поэм». Конечно же план её повторяет план «Кавказского пленника»: там аул, здесь табор, там и здесь ночь, там и здесь неожиданно является необычный герой и рассказ о нём перемежается с внутренними монологами и лирическими размышлениями. Но разве не избежал он, Пушкин, крайностей, противоречащих законам красоты, крайностей, нарушающих античную гармонию и уравновешенность? И разве не застыл всемирный властитель дум Байрон на однообразной, опустошённой ниве бесплодного эгоизма и уязвлённого самолюбия?.. А он эту новую поэму писал, уже пережив муки разочарования и выразив их в стихах о сеятеле. Да, его романтические герои воплощали благородный и самоотверженный протест молодого вольнолюбивого поколения, в их бегстве в поисках идеала был ветер, может быть, уже недалёкой бури — но где, когда нашли полное воплощение заветные идеалы? Нигде и никогда! Куда же бежать? Зачем искать того, чего нет?
...И ваши сени кочевые
В пустынях не спаслись от бед,
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.