Бенкендорф вгляделся в его лицо и с удовлетворением откинулся к спинке стула. Он увидел страх. Так и должно быть! В России писатели обязаны испытывать страх, иначе oral начнут писать Бог знает что, Бог знает о чём. Одни проникнутся антиправительственным духом, у других появятся вредные мечты о самых разных материях... Либерализм минувшего царствования привёл к 14 декабря. Этого больше не повторится!
Бенкендорф смягчился.
— Хорошо, барон, оставьте конверт. Мне приятно было свести с вами знакомство.
— Извольте, ваше превосходительство. — Дельвиг уже пятился к дверям. — Владимирская улица, близ Коммерческого училища, в доме купца Кувшинникова...
Он вышел из кабинета с тем чувством облегчения, с каким узники выходят на свободу из крепости.
Бенкендорф поднял колокольчик.
— Булгарину, — сказал он дежурному офицеру, указывая на конверт. — И чтобы без промедления...
На следующий день на его столе лежал отзыв: «В «Цыганах» хотя говорится о свободе и вольности, или, лучше сказать, хотя в сей пьесе упоминаются сии слова, но это не стремление к воспламенению умов, не политическая свобода... Без всякого сомнения, сколь ни будет хорошо описана цыганская жизнь... никто не бросит своего и не променяет жизнь городскую на цыганскую.
Ночной разговор Татьяны с няней, письмо Татьяны, а также стихотворение К*** ничего не заключают, что могло бы возбудить малейшую тень двусмыслия.
19 октября — заглавные буквы друзей — лишние. Также вовсе не нужно говорить о своей опале, о несчастьях, когда автор не был в оном, но был милостиво и отечески оштрафован...»
Всё же Фаддей Венедиктович Булгарин был благородный человек. Он понимал и ценил гений Пушкина и просто так, без веских причин топтать его не стал бы.
Вдруг в феврале наступила оттепель. Да какая! Снег побурел, осел, закапало с крыш — и вот уже брызги и комья грязи летят веером из-под колёс карет. Полозья санок заскребли по оголившимся мостовым.
Весна. Высокое белёсое небо. Дыхание пробуждающейся природы.
Возрождение уснувших на зиму надежд.
Обманутые ранним теплом, взволнованно кружились стаи ворон и галок.
Как грустно мне твоё явленье,
Весна, весна! пора любви!
Какое томное волненье
В моей душе, в моей крови!
Нельзя больше так жить!.. Балы, торжества, чествования, терпкие слова... Разгул, попойки, картёжный азарт, бесконечные вереницы знакомых, нескончаемые и бессмысленные литературные прения. Месяцы он в Москве — и ничего не создал! И дома, столь очевидно необходимого для покойного труда, увы, не создал тоже...
С семьёй Ушаковых[330] его познакомил Соболевский, его чичероне по Москве. Впрочем, почему Соболевский? Почему не Василий Львович, которого знала вся Москва и которому время от времени делала визиты вся Москва и в том числе статский советник Николай Васильевич Ушаков с супругой Софьей Андреевной? Им и представил Василий Львович своего знаменитого племянника.
— Александр Сергеевич! — тотчас послышались восклицания. — К нам в дом! Для вас, Александр Сергеевич, дом открыт в любой день и час! Александр Сергеевич, нет вашей строки, которую бы в нашем доме не знали наизусть, и не только мы сами, но и наши две дочери...
Их дом был на окраине Москвы — на Средней Пресне. Здесь, в узких, немощёных переулках, вечерами царило пугающее безлюдье и темнота. Редкие фонари бросали немощный свет на покосившиеся заборы, на каменные тумбы у наглухо закрытых ворот. Неподалёку, до стен Новинского монастыря, тянулся пустырь. Торопливые прохожие спешили укрыться в домах. Тишину нарушала брань кучера, понуждающего лошадей тащить коляску через ямы и колдобины...
Но в доме Ушаковых — вместительном, двухэтажном, с обширным, почти усадебным садом — окна были ярко освещены.
Николай Васильевич, некогда служивший в Твери, у принца Ольденбургского, был плотный господин небольшого роста, во все сезоны года облачавшийся в светлый фрак. Софья Андреевна была весёлая, благодушная барыня, несколько преждевременно располневшая. Младшая их дочь, Елизавета, была очень хороша, однако ей было всего шестнадцать. Зато старшей, Екатерине, было уже семнадцать! Пепельные волосы девушки были уложены в сложную причёску с буклями на висках, овал полудетского лица был нежен, а неправдоподобно синие глаза смотрели лукаво, резво-шаловливо.