Неожиданно для самого себя Пушкин сказал то, что говорить был не должен:
— Государь ходил передо мной по кабинету, а я его слушал, свободно усевшись на низенький столик вблизи Камина.
— То есть как? — изумилась Софи.
— Было холодно, — серьёзно принялся объяснять ей Пушкин. — Я замёрз и устал во время длинной дорога. В Кабинете же был разожжён камин... Вот и...
Она посмотрела на него с недоумением и сомнением: в этом человеке, несомненно, была какая-то legerete[280].
— Говорят, взгляд императора никому невозможно выдержать, — тихо сказала Софи, — его взгляд просто холодит кровь...
— Не знаю, я грелся у камина! — упрямо повторил Пушкин.
Помолчали.
— Imaginez-vous... — снова начал Пушкин, но Софи прервала его:
— Я плакала, читая предсмертное письмо Рылеева жене. И невозможно не плакать!
— Оно у вас есть?
Она из-за выреза корсета извлекла пахнувший духами листок. Это был один из бесчисленных списков, разошедшихся по обеим столицам и по всей России; почерк был мелкий, женский, чернила местами расплылись от слёз. У Пушкина на лбу вздулись жилы, когда он читал:
«Бог и государь решили участь мою: я должен умереть смертью позорною... Мой милый друг, предайся и ты воле всемогущего... Подивись, мой друг: и в эту самую минуту, когда я занят только тобою и нашей малюткой, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе... Ты не оставайся здесь долго, а старайся кончить скорее дела свои и отправься к почтенной матери. Проси её, чтобы она простила меня... С рассветом будет у меня священник. Старайся перелить в Настеньку свои христианские чувства, и она будет счастлива... и когда выйдет замуж, будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый и неоцененный друг, счастливила меня в продолжение восьми лет. Прощай! Велят одеваться. Да будет Его святая воля!»
Какими-то остекленевшими глазами он смотрел на листок.
— Добрый государь несчастной семье передал денежное вспоможение... — донёсся до него голос Софи.
Он молчал.
— Добрый государь...
Он неучтиво молчал. И вглядывался в себя. В нём собиралась, концентрировалась, росла неодолимая воля к жизни. И когда поднял голову, ничего особенного не прочитала она в его странном, подвижно-изменчивом лице, в ясных голубых глазах.
— Это очень... очень... — Его голос слегка дрожал; он вернул листок, проследил его путь за корсет на белоснежную грудь и воскликнул: — Imaginez-vous! В Одессе, в состоянии какого-то отчаяния, я готов был на самые нелепые и безумные поступки... Что было бы! Я чуть не отправился тайком за границу.
— Что же? — не поняла она. — Почему вы об этом заговорили сейчас?
— Потому что если бы я уехал, я не был бы сейчас возле вас!
Несомненно, в этом человеке в сильной степени развита была legerete.
— Но вы меня совсем не знаете, — сказала девушка тихо, и опять её глаза беспокойно задвигались.
— Не знаю? Я не знаю? Достаточно увидеть вас один раз... Впрочем, если я мало знаю, расскажите же мне о себе!
Она склонила голову набок.
— Мы с сестрой осиротели рано и воспитывались в доме благодетельницы нашей Екатерины Владимировны Апраксиной[281], урождённой княгини Голицыной... — Она слегка, по-французски, картавила. — Сестра моя Анна[282] вышла замуж за достойного человека, закадычного приятеля вашего Василия Петровича Зубкова... И вот я живу в их доме.
Василий Петрович Зубков сделался закадычным приятелем Пушкина за какую-нибудь неделю. Теперь они виделись почти ежедневно.
— Что ж, теперь я знаю о вас достаточно, — сказал Пушкин, стараясь вложить в свои слова особый, значительный смысл.
— Нет, вы ничего не знаете...
— Как! Вы прекрасны — что же ещё мне знать? Вы совершенство, и сама душа проглядывает в ваших глазах и чертах лица. Когда я увидел вас в театре, а потом на балу, я сказал себе сразу: вот прекраснейшее создание, которое может сделать счастливым всякого... И в моей переменчивой судьбе, в моих скитаниях кто, кроме вас, мог бы ещё оценить... — Продолжать в этом духе было пока преждевременно. Но настал момент: он вынул из сюртучного кармана сложенный вдвое листок и подал: — Это вам.