Настроение Пушкина резко изменилось.
— Прошу тебя... — Он сделал торопливый жест: он не хотел вести этот разговор.
— Но...
— Я не собираюсь мириться с человеком, который вёл себя недостойно! — Теперь Пушкин говорил запальчиво. — Отец шпионил за мной!
Василий Львович всплеснул руками.
— Как можешь ты так говорить об отце! Как смеешь! — Его лицо выразило ужас. — Я знаю своего брата. У Сержа чувствительное сердце. Он пишет, он пишет мне...
Василий Львович позвонил в колокольчик, но дядька стоял за его спиной.
— Портфель на столе в кабинете...
— Отец пожелал стать на сторону заклятых моих врагов, — раздражаясь всё больше, продолжал Пушкин. — Это бы ещё ничего! Но все вместе: он жалел для меня всегда самые ничтожные деньги, этим унижая меня. Юность, которую я провёл в Петербурге, ужасна — по его милости! И вот я приехал в Михайловское — что я? Hors de loi[244]! Он вынудил меня своими гонениями просить правительство заключить меня в крепость!
Василии Львович трясущимися пальцами извлёк из портфеля письма и водрузил на нос очки.
— Это пишет твой отец, — сказал он с силой. — Вот слушай: «Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда-нибудь свою неправоту передо мной... Я прошу у Бога только той милости, чтобы он укрепил меня в моём решении — не мстить за себя... Я люблю в нём моего врага и прощаю ему если не как отец, так как он от меня отрекается, то как христианин, но не хочу, чтобы он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды».
— Да, он лицемер и мне не отец. Даже сестру и брата он восстановил против меня. И вот я одинок! — ещё более раздражаясь, воскликнул Пушкин.
— Это пишет твой отец! — Василий Львович, как мог, тоже горячился. Поправив очки, он продолжил чтение: — «Моё положение ужасно, и горести, которых я для себя ожидаю, неисчислимы, но моя покорность Провидению и моё упование на Бога остаются при мне...» Как же можно не рыдать, читая такие строки! — воскликнул Василий Львович и зарыдал.
В это время послышались быстрые твёрдые шага, и в комнату ввалился рослый и широкоплечий молодой человек, одетый по-бальному. Пушкин вскрикнул и бросился ему в объятия.
Послышались восклицания:
— Вот, узнал, что ты здесь!
— Здравствуй, здравствуй!
Василий Львович утёр слёзы.
— Это Сергей Соболевский[245], — объяснил Пушкин дядюшке, — мой давний петербургский приятель, но москвич. Вы знакомы?
Соболевский учтиво поклонился. Василий Львович тоже отвесил церемонный поклон.
— Прошу извинить за столь нежданное вторжение, — произнёс Соболевский. — На балу у французского посла маршала Мармона вдруг слышу: ваш племянник в Москве. Длительная аудиенция у государя! И будто бы государь об этом сказал Блудову[246] в самых благоприятных тонах. Тотчас хватаю карету — от дома князя Куракина, где задан бал, два квартала до Сонцовых, от Сонцовых два квартала до вас! И вот я здесь. — Он с улыбкой оглядел Пушкина, старшего брата закадычного своего друга Лёвушки, однокашника по Благородному пансиону петербургского Педагогического института. Теперь он служил чиновником московского архива Коллегии иностранных дел.
Соболевский был в бальных башмаках, чулках, фраке и высоком галстуке, с цилиндром в одной руке и тростью в другой. У него было холёное породистое лицо, полные яркие губы и искусные завитки у висков.
Жизненные соки переполняли атлетическое его тело, хмельная радость блестела в глазах. И друзья громко и беспечно захохотали и вновь обнялись.
— Прошу к столу. — Василий Львович по возможности придал себе величественности. — Се sera a la fortune du pot[247]. Ещё прибор!
Он никак не мог предугадать того, что последует.
— Ты знаешь мою историю с Толстым-Американцем? — Пушкин обратился к приятелю в какой-то новой для Василия Львовича сдержанно-деловой, сухой и отрывистой манере. — Так вот, без промедления: отвези мой вызов.
— Tres bien[248], — сказал Соболевский. — Однако к чему торопливость? Ты не насладился Москвой.
— Дело чести...