Ему вспомнились рыдания матери и истерические выкрики отца, когда специальный чиновник Особой канцелярии Министерства внутренних дел явился за ним в дом на Фонтанке. Вспомнилась и встреча с директором канцелярии, тайным советником фон-Фоком[199] в его обширном кабинете с массивной мебелью. Фон-Фок обошёлся q ним, в общем, любезно, ограничившись отеческими наставлениями, — ужас-то в том, что, по слухам, в канцелярии его высекли!
Он бросил перо, прикусил губу, сжал кулаки от бессильной ярости. Прошли годы, а позор всё ещё не был смыт!
Потом продолжил письмо:
«В первом случае я только подтвердил бы сплетни, меня бесчестившие, во втором — я не отомстил бы за себя, потому что оскорбления не было, я совершил бы преступление, я принёс бы в жертву мнению света, которое я презираю, человека, от которого зависело все и дарования которого внушали мне почтение...»
Да, он, в самом деле, был в полной власти Von-Фока — и разве редки случаи несмываемого позора?
«Таковы были мои размышления. Я поделился ими с одним другом...»
Он советовался тогда с Чаадаевым. Вспомнились роскошно убранный кабинет в Демутовом трактире и спокойная мудрая рассудительность друга. Но ему рассудительность эта показалась тогда бесполезной!
«...Великодушный, мягкий образ действий вашего величества, с корнем вырвавший смешную клевету, глубоко тронули меня. С тех пор до моей ссылки, если иной раз и вырывались у меня жалобы на установленный порядок, если иногда и предавался я юношеским разглагольствованиям, всё же могу утверждать, что как в моих писаниях, так и в разговорах я всегда проявлял уважение к особе вашего величества...»
Он опять бросил перо. Зачем писать заведомую ложь? Он ненавидел и ненавидит Александра, неумолимого гонителя, лишившего его — в каком возрасте! — развлечений и соблазнов Петербурга, а теперь запершего надолго, на годы, навечно в деревенскую глушь!
«Государь, меня обвиняли в том, что я рассчитывал на великодушие вашего характера, — я высказывал вам истину со смелостью, которая была бы немыслима с каким-либо другим монархом...»
О, необузданная его горячность! Зачем тогда, в Коллегии иностранных дел, не проявил он простой осторожности, разумной рассудительности!
«Ныне я прибегаю к этому великодушию. Здоровье моё было сильно подорвано в мои молодые годы — аневризм сердца требует немедленной операции или продолжительного лечения. Жизнь в Пскове, городе, который мне назначен, не может привести мне никакой помощи...» — И, унизившись, он смиренно попросил о милости: пусть ему назначат пребывание в одной из столиц или разрешат путешествие в Европу для излечения.
Но он оставил письмо черновым. Бесполезно! Александр — ханжа, лицемер, дамский угодник, ничтожество — ни за что не выпустит его из темницы. Вот за эти качества ненавидели его те гвардейцы, которых некогда он сам привёл в Париж. Выполнил ли он хоть одно из своих обещаний? Нет, не свободу он дал России, а мрачные поселения Аракчеева[200]. По сравнению с ним даже бабка его, Екатерина, — фарисей в юбке — не была столь двуличной!
Бессилие, раздражение, отчаяние Пушкин обратил на Лёвушку. В брате он имел глупость увидеть близкого себе человека! Брата напрасно просил он помочь в издании столь важного для него Собрания. А Лев кутил, Лев волочился! Лев Сергеевич тратил на девок!..
И вот что особенно больно поразило его: Лёвушка был его alter ego[201]. Как бы со стороны он увидел себя самого. Вот так сам он жил, таким представал перед иными людьми. Лёвушка был Александр Пушкин без его глубин души и высокого полёта мыслей: бездуховная, безобразная карикатура! Это сопоставление больно ранило. Вспомнилась Татанья.
Но уж брату он даст отповедь!
«Если б Плетнёв показал тебе мои письма, — писал он, — так ты бы понял моё положение. Теперь пишу тебе из необходимости. Ты знал, что деньга мне будут нужны, я на тебя полагался как на брата, между тем год прошёл, а у меня ни полушки...
Ты взял от Плетнёва для выкупа моей рукописи 2000 р., заплатил 500...
Я послал тебе мои рукописи в марте — они ещё не собраны, не цензированы. Ты читаешь их своим приятелям...