Студенты, устав, уже сердились. Как бросались такие вроде бы авантажные, такие бесстрашно вроде бы сомневающиеся под спасительную сень выпрямляющей логики: что и когда сказал кто-то из спасителей логики, Рассел или еще кто-нибудь. Они и смерть готовы были принять, только чтобы все было правильно — вроде Наполеона, обижавшегося на русских мужиков, которые позади его победного фронта продолжали свой неправильный бой, неформальную, партизанскую войну.
Кто-то из ребят опять упрекал меня в софистике.
«Все равно сдохнем!» — выкрикивал кто-то еще.
И наступал черед следующего моего выпада:
— Миссис Магкинти с жизнью рассталась, на небо улетела, на небе осталась, с жизнью рассталась, рассталась, а как?
Грешен, не по какой-нибудь антологии английских игровых стишат цитировал, а по Агате Кристи — иногда и ночи не жалею для славного детектива.
— с жизнью рассталась. Рассталась. Но как? — вопрошал я несколько оторопевшую аудиторию.
— а не все ли равно? — восклицали они. — К чему это вы клоните? Не все ли равно, как рассталась?
Я снова насылал на них Набокова — люблю стервеца, хоть он и сноб:
— Читали «Защиту Лужина»? я настоятельно просил вас сделать это. Сработала ли последняя защита Лужина — смерть? Он выпадает из окна, но выпал ли он из игры? «Теперь обе ноги висели наружу, и надо было только отпустить то, за что он держался, — и спасен. Прежде чем отпустить, он глянул вниз. Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним».
— Шахматная доска, что ли? — протянул юный голос и хохотнул. — Хитро! Что ж так сурово? Так где же, Митмих, проиграл Лужин?
— а вот, у Набокова все есть. Он, как Бог, изощрен, но не злоумышлен. Жизненная партия Лужина началась, конечно, раньше, чем начались его шахматные партии, — он ведь и в шахматы сбегал из жестокого, душного школьного мирка, но через какое-то время дерзкая его свобода в игре перерастает в подневольные бои гладиатора, он застывает — и вечности нечего ему предложить кроме все тех же шестидесяти четырех застывших, белых и черных клеток.
Ребятишки поазартнее зашевелились, ища, какие вечности уготавливались набоковским персонажам их собственными жизнями. Получалось, несуетливому рыцарю неизменной страсти Пильграму, как и мальчику Слепцову, была уготовлена другая вечность — с вздыхающими крыльями бабочек в порыве нежного, восхитительного, почти человеческого счастья.
— Да, дорогие мои, каждый умрет своей смертью и каждый обретет свое бессмертие. Как у каждого свой Бог.
— Так бессмертен ли все-таки Гай? — вопрошали они, что-то слишком уж поверив, что мы играем в слова.
— Громадным вопросом в конце называет Набоков смерть. а между тем, этот вопрос и сама смерть ежемгновенны. Каждый из нас многожды смертен. Ежесекундно. Иначе бы не был бессмертен. Смерть и бессмертие не в конце — в середине. я как-то назвал себя трансфинитом. По сути же дела мы все трансфинитны ежемгновенно. Никто вам не откроет тайны бессмертия. Только вы способны открыть ее как тайну вашей особенности, вашего эроса — не в смысле секса, а в смысле живого огня, она же и тайна присутствия...
;;
Из института меня поперли, как и следовало ожидать. я и то еще удивлялся, как долго терпели. Поперли, конечно же, под совершенно благовидным предлогом, «по собственному желанию», с грамотами, благодарностями, цветами и подарками, объяснив мне стеснительно перед тем, что пора уступать место молодым, остепененным докторскими и прочими званиями.
Желания уйти «на отдых» я отнюдь не испытывал. Черт побери, я прожил больше года в прекрасном мире свободного мышления, монологов и диалогов, споров и проповедей. Но это плохо укладывается в учебные планы.
Провожая меня на страшноватый отдых, студенты мои чуть не плакали и чуть не плакал я, кривой, сентиментальный старикашка.
С моими собственными детьми особой близости как-то не получилось. Сын от первой жены вырос в семье человека, предавшего меня, был им усыновлен (большое благодеяние в ту пору для ребенка врага народа), звал его папой, был к нему привязан, меня же почти не помнил. Все это совсем не его вина, живет он недалеко от Ростова, мы с ним встречались, но точек соприкосновения не нашли. Сына и тезку моего, ребенка таинственной Ниночки Кукуридзе, я так никогда и не нашел — мало ли Митей на свете, да едва ли он и подозревал о моем существовании. Наконец, наша дочка с Марысей почему-то всегда стыдилась нас: нашей разницы лет, моей калечности, Марысиной растворенности во мне, вообще всей нашей непохожести на приличных людей. Мне грустно думать, что это не просто холодность и отчуждение, но какая-то неведомая трагедия — вызвать ее на разговор невозможно. Вышла она замуж далеко, и видимся мы редко. Марыся-то ездит к ней, конечно, а я уж не мучу ее своим безобразным присутствием. а жаль — к этой девочке меня тянет.