Через несколько дней, в тихие сумерки зимнего вечера, она пришла к нему, весёлая, в красной кофте с косым воротом, похожей на мужскую рубаху, в чёрной юбке и дымчатой, как осеннее облако, шали. Косу свою она сложила на голове короной и стала ещё выше.
— Я пришла просить вас о великом одолжении, — говорила она, сидя около лежанки, в уютном углу комнаты.
От красной кофты у него потемнело в глазах, и он едва видел её лицо на белом блеске изразцов.
Она говорила, что ей нечем жить, надобно зарабатывать деньги, и вот она нашла работу — будет учить дочь казначея Матушкина и внука Хряпова, купца.
— Это — Ванюшка, — пробормотал Кожемякин, чувствуя, что надо же сказать что-нибудь, — у него отец с матерью на пароходе сгорели…
— Но учить детей мне запрещено, и надо, чтобы никто не знал этого…
— Не узнают! — горячо сказал Матвей и весь вспотел, подумав: «Эх, конечно, узнают!»
Ему пришла в голову счастливая мысль:
— А вы — так, будто нет ученья, просто — ходят дети к Боре, играть…
— Конечно! — весело сказала она. — Теперь ещё — нельзя ли мне заниматься здесь, у вас?
Он обрадовался, вскочил со стула, почти крикнув:
— А сколько вам угодно!
— Три раза в неделю, по часу? Вас не обеспокоит это?
— Меня-то? — воскликнул он.
Её брови вздрогнули, нахмурились, но тотчас же она беззаботно засмеялась.
— Конечно, это узнают и — запретят, но, пока можно, надо делать, что можешь. Ну, спасибо вам!
Крепко пожав его руку, ушла, оставив за собою душистый, пьяный запах, а Матвей, возбуждённо шагая по комнате, отирал потное лицо и размышлял: «Узнают? Взятку дам — глотай! Отца Виталия попрошу. Теперь, милая…»
Он в первый раз назвал её так, пугливо оглянулся и поднял руку к лицу, как бы желая прикрыть рот. Со стены, из рамы зеркала, на него смотрел большой, полный, бородатый человек, остриженный в кружок, в поддёвке и сиреневой рубахе. Красный, потный, он стоял среди комнаты и смущённо улыбался мягкой, глуповатой улыбкой.
«Экой ты какой!» — упрекнул его Кожемякин, подходя к окну и глядя в синий сумрак сада.
Стены дома щипал мороз, и брёвна потрескивали. Щекотало сердце беспокойно радостное предчувствие чего-то, что скоро и неизбежно начнётся, о чём стыдно и жутко думать.
«Её и обнять не посмеешь, эдакую-то», — печально усмехаясь, сказал он себе и отошёл в тёмный угол комнаты, мысленно молясь: «Царица небесная! Помоги и помилуй, — отжени искушение!»
Уже дважды падал мокрый весенний снег — «внук за дедом приходил»; дома и деревья украсились ледяными подвесками, бледное, но тёплое солнце марта радугой играло в сосульках льда, а заспанные окна домов смотрели в голубое небо, как прозревшие слепцы. Галки и вороны чинили гнёзда; в поле, над проталинами, пели жаворонки, и Маркуша с Борисом в ясные дни ходили ловить их на зеркало.
Матвей Савельев прочитал «Робинзона», «Родное слово», «Детский мир» и ещё штук пять столь же интересных книг, — это ещё более скрепило его дружбу с сыном постоялки.
А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и — проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.
Слышно было хорошо, доски почти не скрадывали звуков, к тому же он немного раздвинул их топором, расширив щели.
Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о том, как они прожили день.
— Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то — он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Она не глупее тебя, — вмешивалась мать и начинала интересно говорить о том, как живут жаворонки.
«Все-то она знает!» — изумлялся Матвей. Обилие знаний, внушая ему уважение к этой женщине, охлаждало его мечты, отпугивало робкие желания и — все сильнее влекло к ней.