Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь «не согрешив, не покаешься, не покаявшись — не спасёшься», балуют — за себя, а молятся день и ночь — за весь мир.
Он пошёл на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и стал смотреть в щель забора. Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и — чёрная, покачиваясь, подошла к забору. По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил — и ему стало горько и стыдно.
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Потом вспомнилось, как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а одна — с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе:
— Что ты мне каких сватаешь?
— А каких, свет?
— Да с изъянцем всё…
Дерзкая, избалованная старуха, подмигивая, ответила:
— По купцу, свет, и товар! Думаешь, город забыл про мачеху-то? Ой, нет! У города память крепкая!
И затряслась, охваченная тихоньким, скверным смешком.
…Он простоял у окна вплоть до времени, когда все в доме встали, спешно умылся, оделся, пошёл в кухню, отворил дверь и встал на пороге. Сидя за столом, Маркуша держал Борю меж колен, говоря ему:
— Язычник, значить? Она у тебя скажеть! Это, стало быть, ябедник, али говорю много — язычник-то? Да, миляга, я всякого могу заговорить, от меня не спасёшься! А ты вот спроси-ка её, как надобно бородавки лечить? Вон она у тебя, бородавка-то!
Кожемякин ступил в кухню и, неожиданно для себя, сурово сказал:
— Тебе бы не набивать голову ребёнку чем не надо!
Сказал и — понравился сам себе.
Чистенький, розовый и милый, Боря поднял брови, ласково здороваясь.
— Здравствуйте!
Матвей пожал его руку.
— С добрым утром!
— Благодарю! — шаркнув ногою, сказал Борис. — И вас также!
Тогда Матвей, чувствуя маленькую новую радость, засмеялся, схватил мальчика на руки и предложил ему:
— Ну, давай, что ли, дружиться, а?
— Конечно, давай! — согласился Борис. Пощупал волосы на голове Матвея и объявил: — Вот мягкие волосы у тебя! Мягче маминых.
— Да ну?
— Честное слово!
— Это, брат, хорошо.
— Почему?
Матвей смутился.
«А пёс знает — почему! Экой пытливый!» — подумал он, опустив Борю на под и спрашивая:
— Ты чай пил?
— Нет ещё. Ещё мама не оделась.
— Не оделась?
Он на секунду закрыл глаза.
— Давай лучше со мной чай пить! Сочни велим сделать, а?
— Давай!
А за чаем дружба окрепла: мальчик воодушевлённо рассказывал взрослому о Робинзоне, взрослый, по-детски увлечённый простой и чудесной историей, выслушал её с великим интересом и попросил:
— Дай-ко ты мне эту книгу!
Днём, встретив постоялку, он осмелился сказать ей:
— А забавен сын у тебя, Евгенья Петровна! Да и — умён!
— Приятно слышать, — молвила она, ласково улыбаясь.
Улыбка ещё более ободрила его.
— И подобрей тебя будто…
Женщина нахмурилась и прошла куда-то мимо, бросив на ходу:
— Я — не ребёнок.
«Эк сказала! — думал Кожемякин, сморщив лицо. — А я ребёнок, что ли?»
И, обиженный, лениво пошёл на завод.
Он ясно видел, что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее, чем хозяин Маркуши: вот она, после разговора в кухне, всё чаще стала сходить туда и даже днём как будто охотилась за дворником, подслеживая его в свободные часы и вступая с ним в беседы. А старик всё глубже прятал глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.
«Напрасно это она! — размышлял Матвей. — Меня — избегает, а тут…»