Я, конечно, тогда не думал обо всем этом в такой связности и последовательности, но все же, вспоминаю, что я резко ощущал весь этот запутанный узелок нравственных противоречий, из которого вытекало для тогдашнего поколения очень многое. В них и была сила Марка Волохова, т. е. того, кто чудился Гончарову за этой фигурой, И мне было обидно не за Марка Волохова (я тогда не знал еще людей этого рода), а за ту смутно предчувствуемую «радикально» резкую правду, которую Гончаров покрывал этим несомненно враждебным олицетворением. В воздухе носилась нравственная потребность новых широких оценок. Малиновский строй бабушкиного царства символизировал для Гончарова Россию. Для вас выступала потребность переоценки этого бабушкиного строя с совершенно новой точки зрения. И было ясно, что эта переоценка не может остановиться так же благоразумно, как это делали гончаровские Тушины и Волковы, у пределов «свыше предначертанных реформ». Критика уже задела в бабушкином царстве не только то, что сама бабушка благосклонно готова была признать ошибочным: она переносила вопрос в другую плоскость, она заставляла смотреть на жизнь с точки зрения чужой, не допускающей никакого примирения, с точки зрения, которая ангела-бабушку превращала чуть не в зловещего демона, а демонов отрицания, Волохавых, делала в глазах Марфинек ангелами… В своей статье «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров пытается поставить вопрос о том, как могла Вера полюбить Марка, и оставляет его неразрешенным. Он и не мог решить его сознанием. Но, как художник, он сделал много для его решения. Его Волохов — не живой образ, но его Вера жива. На мой взгляд она понятнее, живее, индивидуальнее тургеневской Елены: в ней ярче чувствуется то, что переживало тогдашнее «молодое» поколение (поколение нынешних бабушек), когда перед ним впервые сверкнул опьяняющий зов новой, совершенно новой правды, идущей на смену основам бабушкиной мудрости. Кто сказал А, тот должен говорить дальше до Z. Тогдашнее поколение начало эту новую азбуку. Наше ее еще не договорило.
III
С Марка Волохова началось резкое охлаждение к Гончарову не только в так называемом «молодом поколении», но и в прогрессивном обществе вообще. А нельзя забывать, что русское общество было тогда прогрессивно в целом…
Это охлаждение Гончаров чувствовал очень болезненно.
В статье «Лучше поздно, чем никогда» он пытается оправдать своего Волохова (как художественный образ, конечно) и защититься от упрека, что в Волохове он окарикатурил «молодое поколение». Но защита показала только, как далеко ушел он от понимания и этого «молодого поколения», и особенной психологии «пореформенного» русского общества. Дореформенную Русь он понимал и любил, любил с ее Малиновками и Обломовками. К пореформенной, суетливой и тревожной, он был чисто по-обломовски равнодушен и скоро совсем потерял ее из виду.
«Меня крайне удивляло, — писал он, — как молодое поколение могло принять Волохова на свой счет, кроме разве самих Волоховых… Волохов будто бы новое поколение! То поколение, которое бросилось навстречу реформ — и туда уложило все силы!.. Поколение, которое — прежнюю, автоматическую военную массу — энергически помогло вождю ее преобразовать всовременную осмысленную и грозную силу. Поколение, которое переполняет школы, жадно учится, познает, изобретает, творит во всех отраслях… Поколение молодых умов и дарований… сослужившее огромную службу России, угадывая, объясняя и проводя в массу идеи, виды и цели великого преобразователя… И все это Волоховы? Кому могла придти такая мысль?»
Протест горячий и, по-видимому, совершенно искренний, но в нем есть одно крупное недоразумение. Гончаров признает, что Волохов — фигура резко отрицательная, но не хочет, чтобы ее обобщали. «В первоначальном плане „Обрыва“, — говорит он в той же статье, — на место этого резкого типа, тогда еще не существовавшего, у меня был предположен сосланный по неблагонадежности под присмотр полиции, выключенный из службы, из школы либерал за грубость, за неповиновение начальству… Но, как роман развивался со временем, то и лица принимали черты и дух времени событий. И вот, Волохов уже радикал и кандидат в демагоги, от праздной теории безусловного отрицания готов перейти к действию — и перешел бы, если бы у нас могла демагогия выразиться ярче, т. е. если бы у нас была возможна широкая пропаганда коммунизма, интернациональная подземная работа и т. п.».