Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов - страница 149

Шрифт
Интервал

стр.

Теперь нам ясно, почему он так высоко ценит русскую «горячность» и «ясность». То есть, собственно говоря, суть дела все-таки остается непонятной. В этом его суждении о русском народе очевидно две части: абсолютная оценка некоторых духовных свойств и констатирование этих свойств как раз у родного народа — преимущественно перед всеми другими. Приходится спросить, как и вообще в отношении всякой национальной доктрины: что чему предшествовало? Признание наличности известных качеств у родного народа возведению этих качеств в идеал или наоборот: признание известных качеств идеальными — апофеозу родного народа как несомненного обладателя этих качеств? Т. е. был ли русский народ для Киреевского по милу хорош или по хорошу мил? Вопрос неразрешимый, здесь нечего искать логической последовательности: это две чувственные оценки, которые в своем словесном выражении, разумеется, подлежат поверке и критике как порознь, так и в отношении их взаимной связи, но в том смысле, какой они здесь имеют для нас, т. е. психологически, являются элементарными фактами внутренней жизни Киреевского. Может быть (и, я думаю, наверное), где-то в глубине личного духа у них был общий корень; может быть, Киреевский видел в русском народе то, что чаял в самом себе как глубочайшую наследственную, т. е. национальную возможность. Wär’ unser Aug nicht sonnenhaft, wie könnt’ die Sonne es erblicken?[419]

4

В первый день Рождества Киреевский обедал и провел вечер у Тютчевых, где для детей был устроен немецкий Weihnachtsbaum; там же встретил и немецкий Новый год; русский же, «один для меня настоящий», он встретил дома, один, растянувшись на диване, с трубкой в зубах и мыслями в Москве. Новый год обещал ему большую радость — свидание с братом, которого после пережитого им потрясения родители и врачи уговорили ехать за границу. Иван Васильевич приехал в Берлин 10–22-го февраля (1830) и остался там до конца семестра. В самом конце марта, захватив в Дрездене Рожалина, он приехал с ним к брату в Мюнхен. Через несколько дней он дает родителям отчет о том, в каком состоянии нашел брата:

«Я писал уже вам о перемене, которая так счастливо произошла в его внешней стороне. Впрочем, как эта перемена ни значительна в отношении к прежнему, но она только для будущего. Мне не нужно прибавлять, что это счастливая перемена только внешняя и что внутри он еще счастливее: остался тот же глубокий, горячий, несокрушимо одинокий, каким был и будет во всю жизнь. При этой силе и теплоте души, при этой твердости и простоте характера, которые делают его так высоким в глазах немногих, имевших возможность и умение его понять, — ему недоставало одного: опытности жизни, и это именно то, что он теперь так быстро начинает приобретать. Необходимость сообщаться с людьми сделала его и сообщительнее, и смелее, уменьшив несколько ту недоверчивость к себе, которая могла бы сделаться ему неизлечимо вредною, если бы он продолжал еще свой прежний образ жизни. Конечно, внешняя сторона его никогда не достигнет внутренней даже и потому, что ей слишком далеко было бы гнаться, но все-таки это внешнее образование будет одна из главнейших польз его путешествия. Занимается он здесь много и хорошо, т. е. сообразно с своею целью. Особенно в его суждениях заметно то развитие ума, которое дает основательное занятие философией, соединенной с врожденною верностью взгляда и с некоторыми сердечными предрассудками, на которые, может быть, сводится все достоинство человека как человека».

Это слово насчет «сердечных предрассудков» в отношении Петра Киреевского было как нельзя более верно.

Иван Васильевич на весь летний семестр остался в Мюнхене. Отныне братья вместе слушают лекции, вместе учатся итальянскому языку, посещают Тютчевых и Шеллинга, осматривают окрестности Мюнхена. В сентябре, по окончании семестра, Петр Васильевич с Рожалиным съездили в Вену, чтобы посмотреть ее, но застряли там на месяц с лишком, а когда пустились обратно в Мюнхен, то на пути, в Пассау, встретили Ивана Васильевича, который, забыв обо всех планах (братья проектировали на осень поездку в Швейцарию, или в Италию, или в Париж), скакал в Москву, встревоженный известиями о разразившейся там холере. После этого и Петр не усидел в Мюнхене: дней десять спустя, 28 октября, и он пустился в путь с тем, чтобы, проведя дома несколько месяцев, вернуться «к немцам». Н. А. Елагин в своих «Материалах для биографии И. В. Киреевского» рассказывает, что Петр Васильевич проехал через Варшаву накануне мятежа и в Киев прибыл, когда там уже знали о возмущении; киевской полиции показалось подозрительным, что «мюнхенский студент», да еще с польской фамилией, спешит в чумную Москву; ему не дали подорожной, и генерал-губернатор Княжнин потребовал его к себе. Приняв его строго и сухо, Княжнин задал ему несколько вопросов и, выслушав его объяснение, стал молча ходить взад и вперед по комнате. Киреевский, не привыкший к таким начальническим приемам, пошел вслед за ним. Это взорвало генерал-губернатора. «Стойте, молодой человек! — крикнул он. — Знаете ли вы, что я сейчас же могу засадить вас в каземат и вы сгниете там у меня, и никто никогда об этом не узнает?» «Если у вас есть возможность это сделать, — спокойно отвечал Киреевский, — то вы не имеете права это сделать». Смущенный Княжнин тотчас отпустил Киреевского и в тот же день велел выдать ему подорожную.


стр.

Похожие книги