Все она поймет.
Вечно она искала идеалы, выливала их в бронзу, из камня выбивала, ковала из железа, творила словом, линией и звуком… Я перед Леонардо встану, перед Анджело, перед Святым Франциском, перед… Победой Самофракийской… перед Прекрасной!.. – и выну из мешка осколок хлеба из шелухи, простреленный пиджак, брюки-диагональ, за которые меня таскали, которых бояться нужно… руки покажу, скобленные стеклом, голову, прячущуюся в плечи, голос подам свой птичий, покажу душу и… победу последней мысли, на высотах!.. Скажу, что это только слабые эмблемы, что все… нельзя. Но зачем – все?.. Там – ум глубокий, сердце – во всю вселенную?..
Пришел, взглянул, поговорил, послушал… Выздоровел… – и так мне стыдно!.. Боже, в какой одежде я, с какими старыми словами, с какими думами!.. Я запихнул поглубже мешок с «эмблемами», душу завязал покрепче, чтобы не кричала… Шумно и без того. Гудки и грохоты – за облака несутся. Мимо, мимо!.. Что тут – птичий писк?!. Орлы парят…
Им я писал, друзьям, – во сне их видел… Мимо прошли они. Нет, не о помощи. «Сэр» ответил письмом чудесным. О колесе Истории… Колесо вертится! Жертвы, палачи… палачи – жертвы… Он – историк И часто он краснеет, что колесо так вертится. Мило приглашает на съезд в Александрию.
И «Мосье» ответил… Еще чудесней. «Вы – распяты! – писал он, – но… – „кто страдает – побеждает тот“, – старинный наш девиз!»
А, колесо истории! А, девиз!.. Новые слова какие!..
Недавно я написал письмо одному славному, отважному. Со льдами он умел бороться. Было там про все. Но… мысленно поднес фонарик к его глазам: льды, снежная пустыня там отпечатлелись. Холодно мне стало. Не послал. Не стоит.
И вот пришел я… в прошлое, как там – на дачу.
И встретил, дивных. Их тени я обменивал на хлеб, на дырки в сети. Встретил живых, взирающих очами своих творцов. В тысячелетьях, вечные, они смотрели.
После людей – пошел к богам. В Лувре, к Ней первой пошел молиться. Долго в Нее смотрел… Я знаю все линии Ее, все песни… Смотрел – и плакал.
Я пришел в ранний час, никого не было. Огражденная от шума, на высоте, на мягком бархате, покойном, как темное вино, Она все та же, Светлая… Слепая, Она глядела. От Нее слов не надо. Ей слов не надо. В чуткой тишине я Ей молился. Сказал Ей все… Я знаю: Она вняла. Во мне забилось болью, я не мог таиться… Ужас пустоты, утраты человека я постиг, свое – ничто… – и крикнул!.. Стоном у меня вырвалось. И увидал, на бархате… лицо! У входа, смотрит…
Сторож на меня смотрел, из-за портьеры. Ну, они привыкли к выражениям восторгов.
Я пришел в себя. В его усах, в глазах… – с усмешкой, кажется, они смотрели, – на теплом бархате, близко от Нее, я увидал знакомые черты, ту какофонию ужасных линий!.. Проступило так ярко… И столько вызвало!.. Я знаю, что лицо, конечно, было обыкновенное, ну – сторожа в музее!.. Но тут оно меня ударило, хлестнуло грубыми чертами… – и мне мелькнуло: он и здесь?!. Миг это было, но я увидел, как расплывается оно на бархате, смотрит жадно на теплый мрамор, щупает глазами, лижет…
Я знаю: воображение мое расшатано. Я много думаю, и мои мысли принимают видимую форму, как во сне. Сны еще нелепей.
Потом я говорил со сторожем. Он был неразговорчив, но вежлив, и лицо простое. Он припомнил, что я бывал с самим директором. Корректно отозвался на наше: «Как это печально!» – и деловито спрятал франк, в память о добром прошлом.
Я вышел на Риволи в безумный час – и меня оглушило, закружило. Было тяжело в толпе. И жутко. И то, что мне явилось на бархате, прилипшее ко мне, как те три слова гнуснейшей ругани, как запах воблы… – бежало со мною рядом!.. Не галлюцинация, понятно: на улице я видел – что видят все. Но во всем я схватывал, улавливал еще другое. Звуки… Скрежещет, храпит, рычит… гудки, железный дребезг, – щелканье затворов?.. И тяжкий дух конюшни, стойла, едкий угар бензина, пота человечьего, цилиндры-будки эти, ноги там топчутся, и шляпы в ямках… – все одинаково, как в стаде! И вдруг – такими неимоверными духами!.. Лица подмаслены, в ухмылках, золотом смеются зубы… Остро раздражает. И – ни одного-то светлого лица, ни чистых линий!.. Из Лувра выходить ужасно.