— Я ждал, как и вы, я тоже сразу узнал вас в ту ночь, когда вы показались в окне… Расскажите мне, о чем вы думали, расскажите, как вы проводили время…
Но Анжелика вновь прервала его:
— Нет, будем говорить о вас, только о вас. Я хочу знать все, все решительно… Я хочу обладать вами целиком, хочу любить вас всего!
И она жадно слушала, как Фелисьен говорил о себе, охваченная восторженной радостью узнавания, преклоняясь перед ним, как девственница перед Христом. И оба они не уставали без конца повторять все одно и то же: как они любили и как они любят друг друга. Слова были одинаковые, но всегда новые, принимали тысячи неожиданных, непостижимых оттенков. Они наслаждались музыкой этих слов, погружались в нее, и счастье их все возрастало. Фелисьен открыл Анжелике, какую власть имеет над ним ее голос, — голос столь проникновенный, что, едва заслышав его, он делается ее рабом. Анжелика призналась, какой сладостный трепет она испытывает, когда при малейшем признаке гнева его белую кожу заливает волна крови. Теперь они ушли с туманного берега Шеврота и, обнявшись, углубились под темные своды огромных вязов.
— Этот сад!.. — прошептала Анжелика, с наслаждением вдыхая свежий запах листвы. — Я годами мечтала попасть сюда. И вот я здесь, с вами. Я здесь!
Она не спрашивала, куда он ведет ее под сенью столетних вершин, она доверилась его воле. Земля под ногами была мягкая, лиственные своды терялись в беспредельной вышине, как своды собора. И ни звука кругом, ни малейшего дыхания ветерка, ничего, кроме биения двух сердец.
Наконец он толкнул дверь садового павильона и сказал:
— Войдите. Это мой дом.
Отец Фелисьена счел наиболее уместным поселить его здесь — в глухом, отдаленном углу парка. Внизу был большой зал, наверху — целая квартира. Лампа освещала огромную нижнюю комнату.
— Теперь вы сами видите, — улыбаясь, сказал Фелисьен, — что находитесь в квартире ремесленника. Вот моя мастерская.
В самом деле, это была настоящая мастерская, каприз богатого молодого человека, ради собственного удовольствия занимающегося витражным ремеслом. Фелисьен открыл секреты мастеров тринадцатого века и мог воображать себя одним из них, создавших шедевры при помощи немудреных инструментов того времени. Для работы ему довольно было старого побеленного стола, на котором он размечал стекла красной краской, на нем же он и резал их раскаленным железом, презирая алмаз. Здесь же топилась муфельная печь, маленькая печка, сконструированная по его рисунку, в ней как раз заканчивался обжиг цветного стекла для починки другого соборного витража; в ящиках лежали стекла всех цветов, уже приготовленные Фелисьеном для этого витража: синие, желтые, зеленые и красные, белесоватые и крапчатые, дымчатые, совсем темные, опаловые и яркие. Но комната была затянута такими великолепными тканями, обставлена с такой исключительной роскошью, что ощущение мастерской терялось. В глубине зала на старинном церковном ларе, служившем пьедесталом, стояла большая позолоченная статуя богоматери, и ее пурпуровые губы улыбались.
— И вы тоже работаете, вы работаете! — с детской радостью повторяла Анжелика.
Ее очень занимала печь для обжига, она потребовала, чтобы Фелисьен рассказал ей все о своей работе: почему он, по примеру старинных мастеров, довольствуется одноцветными стеклами, оттеняя их только черной краской; почему он пристрастился к отчетливым маленьким фигуркам с резко подчеркнутыми движениями и складками одежды и что он думает о витражном мастерстве, которое решительно пришло в упадок с тех пор, как начали раскрашивать стекло и покрывать его глазурью; он рассказал ей, что, по его твердому убеждению, хороший витраж должен быть, в сущности, прозрачной мозаикой, что самые живые тона должны располагаться в гармоничной последовательности и создавать яркие, но не грубые красочные пятна. Анжелика расспрашивала Фелисьена, но как, в сущности, безразлично ей было в эту минуту все витражное искусство! Все это хорошо только тем, что исходит от него, дает возможность говорить и думать о нем, является частицей его существа.