Ощущение удушья усилилось, и Жак подумал, что это тяжесть Северины, покоящейся на его руке, мешает ему уснуть. Он осторожно высвободился и так мягко опустил Северину на подушку, что она даже не проснулась. Дышать стало немного легче, и он с облегчением подумал, что сон наконец придет. Однако все было тщетно, невидимые пальцы вновь приподнимали веки, во тьме вновь вставала картина убийства во всех ее кровавых подробностях: нож входил в горло, тело судорожно дергалось. Кроваво-красный дождь бороздил мрак, рана на шее широко зияла, словно ее нанесли топором. И тогда Жак прекратил борьбу; вытянувшись на спине, он предался во власть неотвязного видения. Мозг его работал с удесятеренной быстротой, кровь гулко стучала в жилах. С ним уже это случалось, еще в юности. Но он считал, что исцелился, ведь уже много месяцев — с той поры, как он обладал Севериной, — его не терзала жажда убийства, но вот она опять властно заговорила в нем, и причина тому — картина убийства, которую молодая женщина только что нарисовала, тесно прижимаясь к нему, обвивая его руками и приникая губами к самому уху. Жак отодвинулся, он избегал дотрагиваться до своей возлюбленной, каждое прикосновение к ее коже опаляло его. Нестерпимый жар струился вдоль его позвоночника, словно тюфяк под поясницей превратился в пылающий костер. Ему казалось, будто в затылок впиваются раскаленные иглы. На мгновение он выпростал руки из-под одеяла, но они тут же заледенели, и его охватил озноб. Потом он испугался собственных рук, вновь убрал их под одеяло, сначала сложил на животе, а затем сунул под спину, навалился на них всей своей тяжестью и не выпускал, точно страшась какой-нибудь ужасной выходки с их стороны, какого-нибудь гнусного поступка, который они совершат, даже не испрашивая у него позволения.
Всякий раз, когда часы звонили, Жак отсчитывал удары. Четыре часа, пять, шесть. Он жаждал наступления дня, надеялся, что заря прогонит кошмар. Повернувшись к окнам, он не сводил взгляда со стекол. Но к них по-прежнему лишь смутно поблескивал снег. Без четверти пять он услышал, как к вокзалу подошел прямой поезд из Гавра, опоздав лишь на сорок минут; стало быть регулярное движение возобновилось. Только в начале восьмого стекла посветлели, пропустив в комнату слабый молочно-белый свет. В этом неясном свете мебель будто колыхалась. Сначала появилась печь, затем шкаф, буфет. Жак, как и раньше, был не в силах опустить веки, он яростно напрягал зрение, чтобы видеть. И почти тотчас же — в сумеречном освещении — он скорее угадал, нежели разглядел на столе нож, которым вечером резал пирог. Теперь он видел только этот нож, маленький нож с острым концом. Можно было подумать, что бледный свет встающего дня входил в окна единственно для того, чтобы упасть бликами на это узкое лезвие. Жак испытывал такой страх перед своими руками, что еще дальше засунул их под себя, — он чувствовал, что они шевелятся, бунтуют, непокорные его воле. Неужели они выйдут у него из повиновения? Эти руки принадлежали когда-то другому, они достались ему от одного из предков, обитавшего в те времена, когда человек в лесной глуши душил животных!
Чтобы не видеть больше ножа, Жак повернулся к Северине. Побежденная усталостью, она спокойно спала и дышала ровно, как ребенок. Ее тяжелые черные волосы распустились, разметались по подушке и волной ниспадали на плечи, в просветах кудрей можно было разглядеть молочно-белую, чуть розовевшую шею. Жак смотрел на Северину, как на незнакомую женщину, а между тем он ведь обожал ее, носил в душе ее образ, желал томительно и страстно, даже в те часы, когда вел паровоз, его мысли были до такой степени заняты Севериной, что однажды он, невзирая на сигналы, промчался на всех парах мимо какой-то станции и только тогда пробудился от грез. Вид этой белой шеи властно завораживал его, неумолимо притягивал; сознавая ужас того, что должно было произойти, он уже ощущал, как в нем растет непобедимая потребность подняться, взять со стола нож, вогнать его по самую рукоятку в это женское тело. Он уже слышал глухой удар лезвия, входящего в плоть, видел, как по телу трижды пробегает судорога, как из горла бежит красный поток, а потом смерть навеки сковывает Северину… Жак отчаянно боролся, стремясь освободиться от ужасного искушения, но воля его с каждой минутой слабела, казалось, навязчивая идея вот-вот возьмет верх, и он, побежденный, дойдет до такого состояния, когда человек повинуется лишь своим инстинктам. В голове у него помутилось, бунтующие руки вышли победителями из борьбы, ускользнули из плена, вырвались на волю. Жак отчетливо понял, что он больше не господин своим рукам и что они обагрятся кровью, если он будет и дальше смотреть на Северину; тогда, собрав последние силы, он соскочил с кровати и, точно пьяный, грохнулся на пол. Он встал, опять едва не повалился, запутавшись в юбках Северины, лежавших на паркете. Покачиваясь, ощупью старался найти свое платье, им владела одна мысль: быстрее одеться, взять нож, выйти на улицу и убить там первую попавшуюся женщину! На сей раз роковое желание было слишком мучительным, ему нужно было убить! Он никак не мог найти штаны, трижды брался за них, но не соображал, что держит их в руках. Лишь ценой огромных усилий ему удалось втиснуть ноги в башмаки. Уже совсем рассвело, но ему чудилось, будто комната наполнена бурым дымом, ледяным туманом, в котором тонуло все. Дрожа, как в лихорадке, Жак наконец оделся, схватил нож, спрятал его в рукаве, он твердо решил убить первую женщину, которую встретит на улице; в эту минуту с кровати донесся легкий шорох и долгий вздох; побледнев, Жак замер у стола как пригвожденный.