— Что ж… посмотрим, кто из вас на что горазд.
— А тех, кто не «горазд» — куда?
— В стройбат, — не моргнув, парировал инструктор и презрительно, как старый пес на щенка, посмотрел на Леху, высокого, нескладного парня с нагловатыми — навыкате — глазами какого-то неопределенного сине-серо-зелено-пестрого цвета и со странной, будто специально придуманной фамилией — Гарик.
— В стройбат пойдут. На «Ла-пятых» летать, — повторил инструктор, собираясь уходить.
— А как посмотрел! Прямо прожег. Супермен! — бормотал Леха вослед.
— Чего ему — стройбат?.. — проворчал костлявый, стриженный наголо парень, Пашка Корнев, которого уже звали Корнем. — У меня три брата в стройбате служили… Что такого?
Вадику тоже не понравился этот инструктор, хоть поначалу и расположил к себе — тем, что похож был на любимого актера, тем, что мог час ходить на солнцепеке и даже не вспотеть, тем, что, наконец, был он настоящий спортсмен-парашютист, — но первые слова о стройбате царапнули Вадика за живое, а когда было помянуто о «Ла-пятых», Вадик и вовсе его возненавидел. Ишь, белоручка! Чистоплюй!
К счастью, оказалось, что этому хлыщу поручили прочитать лишь «Вводное». Это сообщил подошедший после него приземистый увалень с мясистым рыхлым лицом, косолапый, в безбожно стоптанных наружу кроссовках, который и оказался их настоящим «отцом-командиром». Звали его Палыванч.
Палыванч рассадил ребят по скамейкам, что стояли прислоненными к ребристым дебелым стволам груш, отомкнул склад и из вязкой пахучей холодной темноты вытащил за капроновые лямки плотный, набитый парашют, похожий на раскормленного поросенка, от которого сразу же потянуло тем загадочно-тревожным запахом, что царит (или так или иначе присутствует) в каждом самолете. Позже Вадик узнает, что это пахнет специальный состав, которым пропитываются парашюты, а в самолетах — все ткани, чтоб отпугивать мышей; узнает еще, что мыши в авиации — враг пострашнее диверсанта… Палыванч вызвал одного из ребят, надел на него парашют — парень согнулся под непривычной двадцатидвухкилограммовой тяжестью и стал похож на верблюда, — а Палыванч, отступив от него на шаг, стал объяснять «порядок работы частей и механизмов парашюта при раскрытии». Сперва он назвал основные части: сумка, ранец, подвесная система, распускной механизм. Потом потянул за вытяжной фал (отделение парашютиста от самолета); фал, размотавшись, выдернул из парашютного ранца чеки, и ранец раскрылся-раздернулся толстыми, в палец, резинками (Палыванч объяснил, как и что называется, и что происходит это после того, как парашют отошел от самолета более чем на четыре метра — на длину фала); потом содрал полосатый чехольчик со стабилизирующего парашюта (это означало полный отход от самолета); ухватив за стабилизирующий парашютик, очень похожий на люстру (парашютист выдернул кольцо), стащил еще один чехол — огромный, четырехметровой длины, желто-синий, полосатый, — с основного купола, который оказался невзрачного, грязно-белого цвета. Все это было похоже на препарацию громадной дохлой медузы.
— Вот в такой последовательности происходит раскрытие парашюта в воздухе, — сказал Палыванч, вытирая лоб грязной рыжеволосой и густо конопатой рукой. — Только происходит все это за четыре секунды. Ну, или за пять…
Вадику сделалось дурно. Заныло в животе, и тоска сжала сердце. Он вдруг ясно увидел себя, падающего из самолета, вниз головой, с раскинутыми руками и ногами, похожего на лягушонка, а за спиной в только что показанной последовательности разматываются эти разноцветно-полосатые тряпки… Посмотрел на ребят. Лица у всех стали каменные, желтые, скулы обрезались, в глазах — у кого болезненное любопытство, у кого — застывшее удивление, у кого — откровенный ужас. Им тоже страшно, понял Вадик, но они ведь прыгать будут; не может быть, чтоб все до одного отказались. Отказ — как здесь говорят — явление редкое, почти ЧП. Значит, все они (или почти все) переступят свой страх. А раз так, выходит, страх — это естественно?! Просто нужно взять себя в руки и приказать… Да, легко сказать…
Вадик вспомнил тот поворотный момент в военкомате. Ведь откажись он тогда и не было бы сейчас этой сосущей беспросветной тоски обреченного (такое же тошнотворное ощущение, наверное, у приговоренного к смерти). Ну, подумала бы та машинистка о нем с презрением, что он трус, баба или что-нибудь в этом роде (а может быть, и не подумала бы? Нет, подумала…) и через час забыла, может, даже раньше — мало ли через военкомат людей проходит. А если бы не забыла? Ну и подумаешь…