Короче говоря, я узнал, что открылся Музей изобразительных искусств, у меня в кармане затрепетал рубль, и я оказался в толпе, которая протискивалась в двери музея на Волхонке.
Меня била дрожь. Я узнал запах музея и косым взглядом увидел белые гипсы в ассирийском зале.
Меня повернуло несколько раз и притиснуло к какой-то картине.
Ведь для того, чтобы разбиться, не обязательно падать с двадцатого этажа, можно поскользнуться на арбузной корке, правда?
Это была голова апостола, написанная художником Пьетро Новелли. Что о нем можно сказать? Когда я изучал историю искусств, фамилия этого художника мне не попадалась. Одно твердо — художник, даже если он написал одну картину, которая может переломить жизнь только одного человека, — гений. Приходит художник и приносит картину, а она как последний кристаллик соли в перенасыщенном растворе, как катализатор, и родится нечто новое, и отлетает старое. Попробуйте опровергнуть эту мысль.
Я смотрел на голову этого апостола, на темные тени под бровями, где только угадывались глаза, — даже не глаза, а взгляд, на могучую лепку лба — такая уверенность и спокойствие кисти, такое отчетливое представление о красоте, такая великая культура! Я пытался проглотить что-то и не мог, и понял, что это позор, что я плачу среди бела дня в толпе и мешаю экскурсоводу за моей спиной объяснять взрослым детям что-то насчет эпохи Возрождения. А я не мог уйти, потому что боялся — если обернусь, меня примут за контуженного и удалят из музея. А я и был контуженный. Меня контузила мечта, воплощенная кистью.
Ну ладно, что говорить. Я видал потом картины и не такие. «Сикстинскую мадонну» видал. Но эти картины видели все, а голову апостола Пьетро Новелли только я. Хотя она и сейчас висит в музее, и мимо нее тысячи людей спешат в буфет.
Ну ладно. Надо рассказать еще об одной картине, и тогда будет покончено с вопросом о том, почему я такой, а не какой-нибудь другой.
Что такое искусство? Зачем оно? Я не теоретик. Универсального ответа не знаю. Мне знакомый физик Аносов Алеша сказал, что энергия стремится к уменьшению потенции — так, кажется, по-научному. А следовательно, и творческая энергия. То есть творческий человек хочет разрядиться, ослабить внутреннее напряжение, а то его разнесет к чертям. А так как энергия не исчезает, то она переходит в создание, которое вызывает ответную вспышку. И идет, не кончается цепная реакция творчества.
И еще одно. Мало понять правильность мысли и поверить в нес, надо еще захотеть ей следовать. Захотеть. Значит, искусство — это еще и способ вызывать благие желания. Потому что в художестве даже изображение плохого — это тоска по хорошему. Если этого нет, или не видно, или не чувствуется — значит, не художественно, значит, констатация. А тот, кто изображал, мог быть кем угодно, только не художником. Если сказать по-старинному, то искусство — это средство пробуждать стремления к идеалу. Оно показывает этот идеал наглядно, соблазняет, зовет выбиться из омута, усиливает чувство жизни, велит жить и делать свою работу на шестерку.
Все наполнено ожиданием. В воздухе носится какое-то светлое «вот-вот». Кто может дать гарантию, что не художники его приблизят? Нет такой гарантии. Поэтому художника надо любить, братцы. Потому что, хотя плоды его работы самые неопределенные, они определяют расцвет общества. Потому что, когда любят художников, любят свои потенциальные возможности. Ведь детей любят именно поэтому. Потому что детская неприспособленность к жизни говорит только, что ребенок приспособлен для другой жизни, без волков. Ведь он же приспособлен для жизни в семье. И в нем, в ребенке, есть ежеминутный поиск и нежность. А дом без детей что за дом?! Это не цветущий сад, а камера хранения барахла на вокзале — тусклая лампочка среди бела дня, зарешеченные окна, куча чемоданов, и все чужие.
Этой осенью со мной произошел пустяковый случай. Но с него все началось. Я сидел в кафе-мороженом, а за длинным столом напротив — мальчики и девочки, смешные и почти взрослые, девятый класс, наверно. Их оказалось восемнадцать душ—это когда составили им столы в один стол, официантка спросила: «Сколько вас?» И даже какой-то черный, невыносимо элегантный, с брыластенькими щечками, который кушал свое мороженое, распустив галстук, — и тот передвинулся вместе со своим столом в сторону, чтобы они могли расположиться удобнее. И у всех взрослых стали томные глаза, и черный, брыластенький, невыносимо элегантный тоже смотрел на них темными глазами и тоже, как все, пытался выглядеть снисходительным.